Было часов около трех пополудни, когда из этой двери вышел пожилой человек в очках с тонкой золотистой оправой – Иван Иванович Елагин собственной персоной.
Фигура у него поджарая, а лицо как у пустынника на древних фресках, проводящего жизнь в посте и молитвенных бдениях – с подковообразным подбородком и высоким лбом мыслителя, увенчанным пространной плешью.
Был солнечный день бабьего лета, и он вышел из своей кельи на седьмом этаже в белой сорочке с короткими рукавами, сандалиях и широких старомодных брюках, подтянутых кожаным ремешком. В руке у Елагина была потертая дерматиновая сумка.
На лавочке возле подъезда уже сидели две «кумушки» – Ольга Викторовна Караваева и Антонина Гавриловна Гопак. Проходя мимо них, Елагин поздоровался с ними и потопал своей дорогой. Ольга Викторовна посмотрела ему вслед и, качнув сухонькой головой, вздохнула:
– О-хо-хо… Совсем мужик подался.
– Да, – протянула Антонина Гавриловна. – Даже смотреть на него жалко. Такой бравый мужчина был, а после смерти Томки…
Елагин не слышал этих слов, но каким-то образом угадал, что женщины судачат о нем. Минут через десять он был уже в Гранде.
В небольшом зале расхаживал охранник в униформе с округлым брюшком и бдительным оком следил за тем, чтобы покупатели не сперли чего-нибудь с лотков. Иван Иванович взял порожнюю тележку и двинулся к стеллажам с продуктами. Он неспешно передвигался вдоль полок, наполняя тележку провизией. Затем проследовал к кассе, рассчитался за покупки, переложил их в потертую сумку, вышел из магазина, обогнул ограждения перед тротуаром и поднялся по сбегающей вниз улице к пешеходному переходу.
В небе плыли пушистые облака, светило ясное ласковое солнышко, и листья на деревьях горели золотом и багрянцем. Машины лились сплошным потоком – одни с холма, а другие им навстречу, отравляя воздух выхлопными газами. Выбрав момент, Иван Иванович пересек улицу тяжелой шаркающей походкой, дошел до бордюра, и тут сердце его защемило, а на глаза навернулись слезы.
Для того чтобы ступить на тротуар с правого края зебры, ногу следовало поднять довольно высоко, но к корабельной площади бордюр шел под уклон, и его высота уменьшалась. По этой причине его драгоценная Томочка, еще когда она могла ходить, всегда тянула его за руку влево – туда, где высота была наименьшей. И все это так живо припомнилось ему сейчас. И то, как он, по укоренившейся уже привычке, забирал в правую сторону – потому что так идти было ближе, а она, молча, влекла его влево, ибо сказать уже ничего не умела, и поднять ногу на высоту бордюра в том месте, куда он шел, была не в силах. И тогда он вел ее вниз, к наименьшей высоте порожка, и выскакивал на тротуар, и она протягивала ему свои худые дряблые руки, и он вытягивал ее наверх. А потом вел к стоящей неподалеку скамеечке, чтобы она могла отдышаться и отдохнуть перед тем, как они продолжат свой путь.
Вот и эта скамеечка на железном каркасе с прогнившими рейками, и рядом с нею стоит урна с мусором, и они тут сиживали с ней когда-то – а сейчас ее уже нет.
Слезы заструились по его щекам, застилая взор очей, и сердце заныло от одиночества и боли.
Сникнув, словно воробышек, ковылял он, этим солнечным осенним днем в пустую свою квартиру и чувствовал, как какая-то вселенская скорбь наваливается на его душу могильным камнем…
Он проходил мимо автозаправки, когда возле него затормозила золотистая Хонда. Распахнулась дверца, и из машины выглянула его кума, Вика.
– Привет, – сказала она и улыбнулась.
Ей уже подкатывал полтинник, но она тщательно следила за собой и была ещё довольно привлекательна. Похоже, недавняя смерть мужа так и не выбила её из седла.
– Привет, – сказал он.
– Из магазина?
– Ну.
– Подвезти?
– Не стоит. Погодка отличная, пройдусь пешком. А то совсем закис в своей берлоге.
Они поговорили еще немного, и она поехала на заправку. Он не знал, что видит её в последний раз, и что жить ей осталось не более двенадцати часов.
2
Соседями Елагина по лестничной клетке было семейство Соскиных.
Жизнь в их квартире начинала бить ключом под вечер – как в лучших домах Лондона и Парижа. Галина Соскина к этому времени, как правило, напивалась в стельку, а её дочь, если бывала дома, врубала магнитофон всю катушку и из него гремела самая дикая попса.
Семейство это отнюдь не являлась эталоном высокой нравственности и христианской морали. Так что представители правопорядка наносили ей свои визиты чаще, чем Иван Иванович ходил причащаться в храм божий.
Эту славную традицию – держать милицию в тонусе, чтобы им там служба медом не казалась, положил еще её покойный муж, Анатолий Соскин.
Работал он телевизионным мастером – пока его не выперли с работы за пьянство. Жену он колотил постоянно и к этому делу относился с очень добросовестно: бил как кулаками, так и ногами – но всё на ней заживало, как на собаке. При этом крыл ее таким матом, что мухи дохли на лету.
Был ли в квартире Соскиных притон?
Во всяком случае, вонь из нее шла специфическая, в ней постоянно варилось какое-то наркотическое варево, и какие-то упыри явно уголовной наружности шныряли в эту клоаку, воровато озираясь по сторонам. Выходили они оттуда со стеклянными глазами, и двигались весьма осторожно – как космонавты в открытом космосе.
Толян корчил из себя пахана.
Тело его было покрыто татуировками, говорил он, держа пальцы веером и выталкивая слова через нос, как это принято у блатных. Нередко в их квартире вспыхивали пьяные дебоши, и тогда соседи вызывали по телефону милицию.
Однажды Толян участвовал в перестрелке – как в самом настоящем гангстерском кинофильме – и был ранен пулей в левую ногу.
Елагин своими собственными глазами видел входное отверстие от пули в верхней части его ступни.
Тогда он зачем-то вышел на лестничную площадку и увидел кровавый след, ведший в открытую дверь соседа. Он пошел по следу. В прихожей лежал Толян без признаков жизни. На нем были серые мятые штаны и задрипанная рубаха. Одна нога – в сандалии, другая – босая, очень грязная, и из нее лилась кровь. В соседней комнате на всю катушку орал телевизор.
Елагин склонился над соседом и потряс его за плечо. Толян замычал, не открывая глаз. Значит, жив, курилка… Иван Иванович заглянул в комнату с орущим телевизором. Галка Пьяные Трусы (под таким псевдонимом она была известна в округе) лежала на топчане «готовая» – как и обычно в это время суток. Он попытался её разбудить, но безуспешно. Тогда он выключил телевизор, вернулся в прихожую, перетянул ногу раненому под коленом какой-то тряпицей и вызвал по телефону скорую помощь.
Нельзя сказать, чтобы она явилась слишком оперативно. А когда явилась – врач задумчиво посмотрел на Толяна, покачал головой и сказал, брезгливо морща нос:
– Так он же пьяный.
Это был дородный мужчина средних лет с гладко выбритым белокожим лицом. Его сопровождала медицинская сестра – пышногрудая блондинка.
– И что из этого вытекает? – поинтересовался Иван Иванович.
– Пусть проспится. А когда протрезвеет – приходит в поликлинику.
– А если он истечет кровью?
– До утра доживет.
– Как Ваша фамилия?
– Зачем?
– Если он умрет от потери крови – я подам на вас в суд, – пояснил Елагин. – Хотя, впрочем, у вас все вызовы фиксируются, так что фамилию вашу я узнаю по любому.
– Но лифт не работает, – сказал врач. – Как же его тащить?
– Я помогу вам. А если вы боитесь руки замарать – позовите шофера.
На второй день, к вечеру, Иван Иванович зашел к Соскиным справиться о здоровье Толяна. Тот сидел на табурете с перебинтованной ногой и пил пиво. Вид у него был – как у мумии, восставшей из погребальных пелен. Время от времени Толян как-то странно передергивал костлявыми плечами и смахивал с тощего тела нечто, видимое лишь ему одному. По его темному выпуклому лбу струился пот, и мутные глаза невидящие смотрели в одну точку.
– Ну, как нога, казак? – спросил Елагин намеренно бодрым тоном.
– Нормально, – хрипло булькнул раненый боец. – Через два дня буду танцевать!
– А кого это ты всё время смахиваешь?
– Пауков, – сказал Толян. – Достали уже.
– А больше тебя ничто не тревожит?
– Да рожи всякие мерещатся, – пожаловался Толян и как-то по-детски улыбнулся. – К себе зовут.
– Куда?
Он ткнул пальцем в пол:
– Туда, куда ж еще.
Через полгода он пал в неравной битве с пауками и Зеленым Змием. Эстафету «славных дел» приняла Галка Пьяные Трусы.
Выучку она прошла отменную.
Материлась ничуть не хуже самого Толяна, напивалась до беспамятства, не щадя живота своего – хотя у нее и развивался туберкулез. Мутные типы какие-то продолжали нырять в эту клоаку. Иные сожительствовали с ней сколько-то времени, потом исчезали, на смену им являлись другие, и это приводило Елагина в крайнее изумление.
Ведь Галка была отнюдь леди Гамильтон! Неряшливая, прокуренная, пропитая, с лицом чёрным, как перепаханная земля – и как же можно было клюнуть на такую? А вот, поди ж ты, находились-таки добры молодцы на земле Русской!
Однажды он вышел на лестничную площадку и услышал ее истошные вопли. Дверь в квартиру была не заперта – как и обычно в часы вакханалий. Он вошел в прихожую и двинулся на крики.
Разоблаченная дама стояла на четвереньках, уткнувшись носом в грязный кафельный пол кухни. На костлявой корме мадам красовался синяк. В кильватере Соскиной стоял какой-то тип – ее новый плейбой: длинный, блеклый и худой, как глиста, с голым рябым черепом, смахивающим на яйцо индейки. Хилый торс его был обнажен, и яйцевидная голова блаженно плавала на тонкой шее. Еще не видя Елагина, он поднял палец и, повелительно ткнув им в пол, прохрипел:
– На колени, я сказал, сука!
Он начал расстегивать ширинку штанов.
Иван Иванович приблизился к Казанове и негромко, но очень задушевно спросил:
– Ты что же творишь, гад?
Увидев новое действующее лицо, мачо сник и часто замигал очами. Иван Иванович поднял руки и возложил их на его цыплячье горло. Шея оказалась мягкой и податливой. Этот тип стоял перед ним – вялый, как слизняк, – вытянув руки по швам и не делая никаких попыток к сопротивлению. Елагин усилил давление пальцев на его кадыке и увидел, как глаза у глисты начинают вылезать из орбит. Пожалуй, так можно и задушить… Он разжал пальцы.
– Ты чо, в тюрягу захотел? – спросил Иван Иванович. – Так я могу устроить. Сейчас звякну в милицию. Они приедут, оформят. Лет так на десять. Ну, так как, звонить?
– Звони, звони, Иван Иванович! – долетел до него хмельной голос Соскиной.
Она предприняла попытку встать на ноги. Хоть и с трудом, ей это удалось.
– А я напишу заявление, что он хотел меня изнасиловать!
– Слыхал, что дама говорит? – сказал Елагин. – Заявление она накатает. Свидетель у нее есть. Следы побоев на её попке тоже присутствуют, не так ли? Что еще надо? И загремишь ты, сизый голубь, по полной программе.
– Давай, давай, Иван Иванович! Звони! – подзуживала хозяйка притона. И, уже обращаясь к кавалеру, сварливо присовокупила: – Петух ты долбанный! Пи…
Из её рта полились потоки отборной матерщины.
– А теперь слушай, что я тебе скажу, – сказал Елагин. – Сейчас ты уйдешь отсюда, и больше никогда здесь не появишься. И если я тебя увижу тут еще хоть раз – тебе кранты. Ты понял?
Казанова кивнул.
– Не слышу!
– Понял, – пролепетал незадачливый Казанова.
– Громче. Ну-ка, повторяй: «я понял!»
– Я понял!
– Так. А теперь – пошёл вон.
Елагин ухватил мачо за ухо и потянул за собой. На лестничной площадке он отпустил его, зашел ему за спину и дал хорошего пинка под зад коленом:
– Катись, Ромео…
Не по-христиански это, конечно, получилось. Не благолепно как-то. Однако с этими типами иначе было нельзя.
Тем не менее, этот гусь вновь засветился у нее на квартире через несколько дней, и Галка Пьяные Трусы вела себя с ним так, как будто они справляли медовый месяц. Иван Иванович решил больше не вмешиваться в их амурные дела: милые бранятся – только тешатся.
Дочь Соскиной, Элеонора Соскина, к тому времени уже достигла половой зрелости и, как поется в популярной песенке, залетела. От кого именно –не знал никто, включая и мать ребенка.
Родилась девочка. И до того она была хороша, так похожа на одного рыжего парнишку, что ей даже жаль было отдавать её в колокольчик. Но суровые будни жизни вынудили ее пойти на этот шаг.
Ведь жили-то они на гроши: с того, что мамка перепродавала на рынке, да получала по инвалидности. А на эти копейки не зашикуешь. И без того пилила ее день и ночь: тунеядка, проститутка, коза драная, когда работать пойдешь? А тут – такая промашечка вышла…
Юрка Соскин тоже катился по наклонной дорожке.
В четвертом классе он уже покуривал, и пивком баловался, вдыхал пары ацетона и лака. А в шестом уже был взят на учет в детской комнате милиции – одним словом, смена у династии Соскиных росла достойная.
И компашка у него подобралась соответственная.
Верховодил у них всем известный фрукт, Тарас Негода, а правой рукой у него был его младший брат, Потап. Оба были длинные, тощие, рыжеволосые и конопатые. Отличались чрезвычайной тупостью, держались нагло. И ясно читалось на их рыжих лбах, что ждут их в скором времени тюремные университеты.
К семнадцати годам берда у Элеоноры округлились, груди налились, как спелые груши, и у неё начали появляться дорогие наряды, а держаться она стала как-то слишком уж вызывающе.
Занималась ли она проституцией?
Вполне возможно. Ведь на те деньги, что получала её мать, торгуя на базаре помидорами, особо не упакуешься…
3
Иван Иванович притопал домой, оставил сумку на кухне, снял туфли, надел тапочки и поплелся в другую комнату. Здесь он переоделся в домашнюю одежду, потом снова появился на кухне и стал разбирать покупки: одни клал в холодильник, а другие – на полки кухонного гарнитура, купленного им с женой еще в приснопамятные советские времена.
Разложив продукты, Иван Иванович достал из холодильника миску со вчерашними макаронами, разогрел их на подсолнечном масле в чугунной сковороде и начал жевать, глядя перед собой унылыми глазами.
Он ел макароны, ходил, ел, дышал – но смерть уже витала над ним, невидимая, но почти осязаемая. Ее присутствие угадывалось повсюду: и в этих стенах, и на улице. Она поселилась в его душе, и он все острее чувствовал свою неразрывную связь с таинственным потусторонним миром.
Нет, смерть не пугала его – напротив, она влекла к себе, как желанная невеста, обещая отдохновение от всех печалей сердца и от всех недугов и забот.
Ведь цели, ради которой стоило бы жить на этом свете, у него не было. Сил, чтобы поддерживать свое существование, тоже почти не оставалось. Любимые люди скрылись в могилах, и он поник от одиночества и скорби, как цветок на сухой бесплодной земле.
А ведь когда-то в этом доме бурлила жизнь, и он был так молод и так непростительно глуп! И его жена – его милая, ненаглядная Томочка озаряла их безалаберное бытие своими ласками, и сияла, как ясное солнышко, и их дом полнился звонкими голосами подрастающих детей.
Ах, как они были молоды и наивны! Сколько у них было юных, нерастраченных сил! Но годы утекли, и счастье упорхнуло, и его уже не воротишь.
Вон, на том стуле, что стоял напротив него с другой стороны кухонного стола, обыкновенно сидела его Томочка. Это было ее любимое место, и никто не смел посягнуть на него, потому что на тумбочке, в противоположном углу кухоньки, стоял телевизор, и с этой точки ей удобнее всего было смотреть свои телесериалы.
Теперь телевизор молчал, глядя ему в спину серым оцепенелым оком… Хранил молчание и висевший на стене телефон. Уныло ползла по циферблату стрелка часов на электрической батарейке.
Он доел вермишель, налил в посуду немного воды из крана и оставил ее стоять на моечной доске – помоет потом. Затем протопал в залу, взял из книжного шкафа библию, и прилег на тахту, укрывшись тонким одеялом.
Наискосок от него, поближе к окну, стояло еще одно душепагубное око. И ложе, на котором он сейчас лежал, являлось еще одним плацдармом для его милой Томочки.
Эти магические ящики, наполненные всяческими нечистотами и смрадом, сыграли немаловажную роль в ее болезни. Вся эта сатанинская пропаганда самой богомерзкой лжи, злобы, сплетен и ненависти, лившиеся непрерывным потоком с голубых экранов, могла подкосить и человека с куда более крепкой психикой. Вот потому-то, после ее кончины, телевизоры в его квартире ослепли и онемели.
Он открыл Ветхий Завет на одной из глав книги Иова, поправил очки на носу, и его взор заскользил по строкам священного писания. Однако голова была слишком тяжелой, тело как бы расплывалось по постели, и строки писания ускользали от его ума. Через несколько минут его сморил сон.
Когда он проснулся, солнце уже золотило занавески на окнах мягкими предвечерними красками. Елагин посмотрел на настенные часы. Четверть шестого. Следовательно, он проспал около двух часов.
Однако сон не освежил его, и тело оставалось вялым, а голова была тяжелой.
Шаркая, он вышел на кухню, ополоснул лицо водой из-под крана, перемыл посуду, оставленную на моечной доске, и решил сварганить что-нибудь на ужин.
Блюда Иван Иванович готовил незатейливые: каши, картофель во всевозможных видах, супы да борщи. Мяса и сала не употреблял, иногда баловал себя грибочками, восполняя, таким образом, в своем рационе недостаток белков.
Он почесал за ухом: что же такое присочинить на этот раз?
Жареный картофель, один-два порезанных помидорчика, посыпанных солью, кусок свежего чёрного хлеба, луковица и, возможно, два-три зубчика чеснока?
Претворение в жизнь этого нехитрого замысла заняло у него минут сорок, или, быть может, чуть больше того. После чего Елагин вооружился вилкой, прочел «Отче наш» и повечерял. Затем заварил чашечку кофе, добавил в него сливок, и направил свои стопы к компьютеру.
Он просмотрел новости на некоторых информационных ресурсах и пришел к выводу, что конец света, предсказанный Иоанном Богословом, был уже при дверях.
На Украине и в России бесновались полуголые бабы, срезая бензопилами кресты на площадях и хуля имя Господне. На Крещатике прошел гей-парад педерастов и им подобных извращенцев. В Сирии радикальные исламисты резали головы христианам, а папа Римский толерантно омывал ноги мусульманам. Тут и там поднимали головы неофашисты. Какие-то подростки осквернили лик Божьей Матери в Литве, а Шарли, желая угодить сатане, публиковал кощунственные карикатуры на русских пассажиров, погибших в авиакатастрофе.
Волны лжи и сатанинской ненависти ко всему божественному катились по Земле с невиданным еще доселе размахом.
Иван Иванович свернул окно браузера. Он выполнил двойной щелчок на иконке с изображением паука и раскидал карты по виртуальному зеленому сукну. Затем стал раскладывать пасьянс – занятие, достойное как философа, так и домохозяйки. Но вскоре не удержался и снова полез во всемирную паутину.
Он решил послушать поучения святых отцов церкви.
Вопросы духовной жизни всегда занимали Елагина, но постоянно отступали куда-то на второй план.
На первом же плане был бег с препятствиями по пересеченной местности неизвестно куда и зачем.
Так пробежал он, не отрывая головы от земли, почти всю свою жизнь. Проскакал детство и юность, просвистал молодые и зрелые годы. И уже был близок финиш…
Когда Елагин встал из-за компьютера, солнце уже погружалось за окоем, окрашивая край неба в пурпурные тона.
Он сходил в туалет. Потом съел на кухне кусочек черного хлеба, посыпав его солью, и направился в свое святилище. В опустевшей квартире было тихо, как в пирамиде Хеопса, и лишь его тяжелые шаркающие шаги нарушали гробовую тишину.
4
Прошло два года, но рана так и не затянулась, и ему казалось, что всё это происходило только вчера.
В палате № 5 неврологического отделения стоит стойкий запах лекарств, женского пота и еще чего специфического, присущего только больницам. Воздух был спертым. Центральную фрамугу в окне приоткрыли и в нее, сквозь пыльную москитную сетку, проникал легкий ветерок.
Женщины лежали на койках в расслабленных позах и с такими выражениями на лицах, как будто они покоились в гробах. Лишь одна молодая женщина в легком цветастом халате и тапочках с помпонами восседала на кровати у тумбочки.
Елагин осторожно заглянул в приоткрытую дверь.
Его жена спала у окна, прикрытая простыней. Увидев его, молодая женщина снялась с места и заспешила ему навстречу. Движения ее были легки и уверенны. Она приветливо улыбнулась ему, как доброму знакомому, и тихонько сказала:
– Ей только что сняли капельницу, и она уснула.
– Хорошо, – шепотом ответил он ей. – Пусть спит. Я подожду.
В отличие от остальных больных, эта женщина выглядела неплохо.
Фигура полная, лицо округлое и свежее. Казалось, больничная атмосфера ничуть не угнетает ее.
– Я позову вас, когда она проснется, – сказала женщина, продолжая приветливо улыбаться.
– Хороша, Катя. Я посижу там, – он махнул рукой в сторону лестничной площадки в начале коридора.
Катя уже шла на поправку, и ее должны были скоро выписать. С ее уходом, подумал он, атмосфера в палате станет еще более гнетущей. Скроется «Солнышко наше», как звали больные эту добрую фею. Ее любили все – даже и самые привередливые обитатели палаты. Любили за то, что она была добра и приветлива, и всегда готова прийти на помощь каждому, кто в этом нуждался.
«Посижу там», – сказал ей Иван Иванович. То есть, у входа в коридор, под оштукатуренной стенкой, выкрашенной каким-то местным Рембрандтом в траурный темно-зеленый цвет. Около этой стенки был поставлен ряд кресел, словно в кинотеатре, и на них сидели больные и их близкие в часы посещений.
Он навещал жену дважды в день – утром и вечером. Приносил ей еду, покупал лекарства в больничной аптеке, прогуливался с ней во дворе.
Она долго не желала ложиться в больницу. Этому предшествовали их бесчисленные походы к всевозможным массажистам, костоправам и целому сонму врачей. Остеохондроз, артрит, боли в голове, спине и ногах – все это были еще лишь одни только первые ласточки. И эскулапы, не будь дураки, качали из них денежки, словно насосы. Наконец ей стало совсем худо, и она сдалась.
И вот теперь, в эту июльскую жару, она лежала в палате для простолюдинов, построенной братьями Тропиниными.
Иногда ей удавалось забыться непродолжительным сном – как правило, после принятия обезболивающих порошков, или внутривенных вливаний. И тогда боли на какое-то время отступали. В эти драгоценные для нее минуты он не осмеливался тревожить ее сон, и терпеливо ожидал, когда она проснется.
И сейчас он тоже хотел было подождать ее пробуждения в одном из кресел на лестничной площадке, но затем передумал.
Состояние жены внушало ему большие опасения. Не побеседовать ли ему с лечащим врачом, пока она спит?
Момент был подходящим.
Он прошел вглубь коридора, к кармашку у наружной стены. Там стоял стол – такого размера, что за ним можно было бы проводить селекторные совещания. На столешнице стоял белый телефон, стаканчик с ручками, лежали какие-то папки. Сбоку, у печальной темно-зеленой стенки – ряд кресел, и на одном из них томился худощавый мужчина в больничной пижаме. Солнечные лучи вливались в широкое окно, со спины медсестры, восседавшей за этим столом, подобно Клеопатре. Фигура у нее была ладненькая, прическа уложена весьма тщательно, а губы подкрашены не иначе, как самим Рафаэлем. Белый халатик с кокетливыми накладными кармашками тщательно выглажен и накрахмален.
Он остановился у ее стола и спросил:
– Ирина Васильевна у себя?
Она отверзла свои уста и изрекла:
– Да.
– К ней можно зайти?
– Да.
Возможно, это и было неслыханной дерзостью с его стороны, но, тем не менее, он повернулся к ней спиной, сделал два шага по направлению к двери кабинета врача и постучал в нее костяшками пальцев. Затем осторожно потянул за ручку, приоткрыл и проник внутрь.
Ирина Васильевна сидела за своим столом, и перед ней лежали какие-то бумаги. Очевидно, перед тем, как он постучался к ней, она просматривала их.
Увидев его, она приветливо заулыбалась. Как-то слишком уж даже приветливо, и чересчур сладко. Это ему не понравилось.
– Я к вам по поводу Елагиной Тамары Михайловны, – сказал он, подходя к врачу.
Она указала ему на стул возле стола:
– Присаживайтесь.
Ей было, очевидно, не более тридцати пяти лет, но из-за своей полноты она выглядела значительно старше. Лицо – белокожее, щеки упитаны, очень упитаны, редкие с проседью кудряшки волос покрашены в соломенный цвет. Она не слишком-то резво передвигалась на своих распухших ногах, и при ходьбе по лестницам задыхалась – поговаривали, что у нее был сахарный диабет и проблемы с сердцем.
– Меня беспокоит состояние моей супруги, – сказал он, опускаясь на стул. – С каждым днем ей становится все хуже и хуже.
Она кивнула – не поднимая глаз. Улыбка висела на ее лице, как защитная маска у электросварщика.
– Во-первых, она почти ничего не ест.
Опять кивок головы.
– И чего я только не делаю! И творожки ей перетираю со сливками, и фруктовые пюрешки даю – но глотать ей становится все труднее. А уж о том, что в столовой готовят – и говорить нечего. Этого она вообще не может есть. Дал ей вчера выпить немного сладкого сока – так она вдруг стала так задыхаться… насилу откачали.
Опять покачивание головой. И какая-то бледная, вымученная улыбочка:
– Дело в том, что сладкие соки насыщены клейковиной. А она вяжет горло. Нужно было сразу дать ей воды, чтобы промыть гортань.
– Мы так и сделали.
Они помолчали.
– И с речью у нее проблемы тоже усугубляются. Язык дрожит, заикается все сильней. Слова уже едва выговаривает.
– Да, – печально качнула головой Ирина Васильевна. – Неприятные симптомы… к сожаленью.
– Совсем ослабла, – продолжил Елагин, – как с креста снятая стала. Руки – словно плети, ладонь в кулак сжать не может. Может быть, купить ей резиновый шарик, чтобы она упражнения делала?
Ирина Васильевна сдвинула плечами и кисло улыбнулась:
– Не думаю, чтобы это ей помогло.
– А что же может ей помочь? Лекарства, которые вы ей прописали, не дают результатов. У нее сильная отдышка, она то и дело заходится кашлем. Вы говорили, что ей надо почаще гулять на воздухе, чтобы вентилировать легкие. Ну, и пошли мы вчера с ней на прогулку. Прошли метров сто по Николаевскому шоссе, перешли, с горем пополам, переход – и тут ей стало так плохо, что она едва сознание не потеряла. Уж и не знаю, как мне удалось довести ее назад.
– Не надо выходить за пределы больницы, – сказала Ирина Васильевна. – Гуляйте во дворе.
– Хорошо. Но что же все-таки делать? Есть какие-то методы, чтобы помочь ей?
Улыбочка. Бледная, вымученная улыбочка.
– К сожалению, ничего утешительного я вам сказать не могу. Сегодня, по моей просьбе, её осматривали специалисты из областной больницы. И мои предположения подтвердились…
– Какие предположения?
Ирина Васильевна продолжала виновато улыбаться, избегая смотреть ему в глаза.
– Ну… Вы знаете… – начала она, – на свете есть много всяких тяжелых болезней… СПИД, туберкулез… – она тщательно подбирала слова. – Они у всех на слуху, и их все боятся. Но почти все эти заболевания сейчас уже научились лечить – с большим или меньшим успехом… А есть такие болезни… очень редкие, и о них мало кто знает… которые, к сожалению, пока не поддаются излечению.
– И?
– И у вашей жены как раз такой случай… к сожалению.
– Это точно?
– На девяносто девять процентов. Чтобы сказать со стопроцентной уверенностью, необходим полный анализ. Очень дорогостоящий и очень болезненный анализ. Но это будут только дополнительные мучения для вашей жены, и, откровенно говоря, он ничего не даст. Вся симптоматика указывает на то, что помочь мы ей уже не в силах… к сожалению…
– Но, может быть, это у нее последствия инсульта? – сказал Иван Иванович, хватаясь за соломинку.
– Симптомы, действительно, схожие, – кивнула Ирина Васильевна. – И в этом случае это было бы для нее благо. Но я наблюдала ее почти целый месяц, и пришла к выводу, что это не так. И мои коллеги это подтвердили… к сожалению.
– Вот как? И что же они подтвердили? Что это за болезнь такая?
– Ну, если в двух словах, то это заболевание центральной нервной системы. В коре головного мозга начинает происходить гибель двигательных нейронов. Почему это происходит, науке пока неизвестно. Строят разные версии, гипотезы, но все это на уровне догадок. Предполагают, что иммунная система, по каким-то причинам, дает сбой и начинает уничтожать свои же нейроны, принимая их за инородные тела. Гибель каждого такого нейрона соответствует одному подергиванию языка, как у вашей жены… или же мышцы. А наблюдаемые нами симптомы – слабость в конечностях, удушье, мышечная атрофия, судороги, нарушения речи и глотания – все они характерны и для других заболеваний, и поэтому диагностика на ранних стадиях сильно осложнена. Но сейчас уже стало очевидно: у вашей жены именно эта редкостная болезнь… к моему глубокому сожалению.
– И что же, никакого выхода нет?
Он всё еще не хотел верить ее словам, надеясь на какое-то чудо. Она отрицательно покачала головой:
– Нет. Это у нас уже не первый такой случай… Каждый год к нам поступает два-три таких больных, и…
Она вымученно улыбнулась. Он опустил голову.
– Мы постараемся, конечно, замедлить течение болезни, облегчить ее страдания, – сказала она. – Но это все, что можем для нее сделать… К моему сожалению…
Она избегала смотреть на него. Он собрался с духом и спросил:
– И сколько же ей осталась?
В ее больших серых глазах застыла печаль.
– У каждого больного эта болезнь протекает по-разному. Чаще всего, она длиться три – три с половиной года, от ее начальной стадии. Но учитывая, что у вашей жены уже не начальная стадия… И принимая во внимание ее общее состояние… я думаю… года два…
Она взглянула на поникшего Ивана Ивановича и добавила:
– Или, может быть, два с половиной…
– Понятно… – сказал он.
– Да, не повезло ей… – сказала она, улыбаясь. – Такая хорошая женщина… И мы бы очень хотели ей помочь… Но…
Он вышел из ее кабинета в таком состоянии, как будто ему ударили обухом по голове. Прошел по коридору, не замечая ничего, как бы в тумане. Сошел по лестнице вниз, на первый этаж. Купил в аптечном киоске лекарства. Поднялся опять на этаж и сел в кресло у траурной темно-зеленой стены.
Там он и сидел, уронив голову на грудь, когда около него возникла Катя и сказала:
– Она уже проснулась. Идемте.
Он встал и поплелся за ней.
Она лежала на кровати, как мумия. На исхудавшем лице – ни кровинки. Увидев его, она взволнованно просипела, сильно заикаясь:
– Что, пришел! – в ее карих глазах он вдруг увидел ненависть. – Ничего мне от тебя не надо! Можешь уходить!
Он опустился на краешек койки и положил руку на ее иссохшую ладонь, лежавшую на белой простыне. Погладил ее, как ребенка.
– Что с тобой, Томочка? – он мягко улыбнулся.
– Ничего!
– Ну, перестань, перестань, моя хорошая.
– Оставь меня!
Женщины наблюдали за ними со своих коек с неподдельным любопытством.
– Томочка, а я принес тебе творожки, сливки, компотик – он не сладкий…
Он начал выкладывать из пакета продукты и ставить их на тумбочку.
– А еще ты просила меня принести тебе синий халатик и трусики… Вот, посмотри, этот ли халатик ты имела в виду?
Она кивнула ему: мол, этот.
– Может быть, поедим творожка? – предложил он.
Она покачала головой отрицательно.
– Ну, чуть-чуть.
Она снова дала ему знак: не хочу.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Ладно. Поедим потом, после прогулки.
Она подняла руку, показывая ему, что хочет встать. Он помог ей подняться, сесть на кровать, надел на ее ноги тапочки. Она указала пальцем на полотенце, висевшее на спинке кровати. Он взял полотенце, мыло и повел ее в туалет.
Через некоторое время они уже спускались на первый этаж. Он держал ее под руку с левой руки, а правой рукой она опиралась на перила лестницы. На ней был ситцевый халатик с цветочками – тот самый, что он принес ей только что, и она двигалась с большим трудом, время от времени, останавливаясь на ступенях, чтобы отдышаться.
Наконец они спустились в вестибюль, пересекли его и, выйдя на крыльцо, сошли во двор.
Было около пяти часов, дневная жара уже спала. От пятиэтажного здания больницы падала густая тень, и в ней лежала полоса асфальта, за которой произрастали вековые деревья.
Они дошли до ворот по асфальтовой полосе, потом повернули назад, и двинулись в обратном направлении. Приковыляли к другим воротам. Развернулись, легли на прежний курс.
– У тебя, наверное, много дел дома, – сказала она с горечью. – Тебе надо спешить. А ты тут возишься со мной…
– Какие у меня дела? – он удивлённо пожал плечами. – Нет у меня никаких дел. И спешить мне абсолютно некуда. Мы можем гулять с тобой сколько угодно.
Вчера он застал ее в почти таком же дурном расположении духа, но ему удалось рассеять его. И когда они расставались, она улыбалась ему и глядела на него с нежностью. Утром жена тоже держалась молодцом. Что же произошло теперь?
Вскоре она утомилась и захотела присесть.
Под сенью старой липы, неподалеку от невзрачного беленого здания, стояла лавочка.
– Посидим тут? – спросил он.
Она помотала головой: нет, и он понял, почему.
Это место вызывало у нее неприятные ассоциации – как, впрочем, и у него тоже. Вчера, после их неудачной вылазки за территорию больницы, они присели тут отдохнуть. Но едва она отдышалась, как из мертвецкой (рядом находился морг) вышли две молоденькие медсестры. Они достали сигареты, закурили и начали о чем-то говорить. Ветерок веял в сторону лавочки, девицы стояли в пяти шагах от нее и дымили, как паровозы – разве что дым из ушей не валил. Жена закашлялась, схватилась за грудь и стала задыхаться, но они продолжали курение.
И тут он не удержался и накричал на них. Из мертвецкой вышел какой-то гусь с толстой помятой физиономией и в неряшливом халате – очевидно, их босс. Он наорал заодно и на босса, пригрозил ему пойти к главврачу и накатать на них жалобу.
Босс молчал, как рыба. Вид у него был сонный, флегматичный – словно у марсианина. Поторчав немного у двери, он скрылся в покойницкой. Вслед ним ушли и медсестры. Все это они проделали, как в немом кино.
Вот потому-то они и миновали эту скамейку. Но другие места были заняты, и на многих из них сидели курящие больные. Она едва волочила ноги, когда им, наконец, удалось найти свободное местечко. Они сели на лавочку. Он обнял ее за плечи и привлек к себе.
– Томочка, – сказал он. – Держись, родная. Я люблю тебя.
В ее карих глазах он увидел невыразимую тоску.
– Ну, что с тобой, моя хорошая, моя родная?
– Ничего…
– Что-то случилось? Скажи.
Она сказала, очень сильно заикаясь:
– Эта корова толстомордая! Она ничего не понимает! Только ходит и лыбится, дура. Все ее лекарства можно выбросить в помойку. Только деньги даром тратим. Сама ничего не знает, так позвала врачей из областной, и сегодня они осматривали меня…
– Так?
– А самый главный из них все покачивал головой, да цокал языком и смотрел на меня так, как будто перед ним уже покойник…
– Ну, ну… – он погладил ее по седой головке. – Не вешай голову, родная…
Она уткнулась ему носом в плечо – жалкая, беспомощная:
– Ваня, спаси меня! Я не хочу умирать!
5
– А я вчера причастилась, – сказала она, войдя в палату.
Руки ее были вытянуты по швам, и она напоминала собой первоклассницу, получившую пятерку в школе.
– Вот и молодец! Вот и умничка! – раздались с коек доброжелательные голоса больных женщин.
Жена сияла от радости. А он, с нехорошим предчувствием каким-то подумал о том, что не стоило ей этого говорить.
Он и сам не знал, откуда возникло в нем это ощущение. Но почему-то был уверен, что среди этих женщин находится, по крайней мере, одна, для которой слова его жены были, как кость в горле.
Это была грузная тетка с темным неприятным лицом и распухшими ногами-колодами. Она все охала да ахала на своем лежбище. Жаловалась, что никому не нужна – ни детям, ни невестке, ни внукам. А ведь как много она для них сделала! Сколько сил и здоровья им отдала! А сколько крови они из нее выпили? Неблагодарные!
Доставалось от нее, разумеется, и врачам, и медсестрам, и даже, почему-то, депутатам Верховного Совета.
Очень трудно было поверить, чтобы эта женщина могла искренне разделить чью-то радость. И он как-то даже поймал себя на мысли о том, что ее проблемы с головой были логичным следствием ее дурного характера. И что ей надо бы не таблетки глотать, а поразмыслить о душе своей бессмертной.
А вечером – как в воду глядел! – он застал жену в депрессии, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы глаза ее, полные скорби и отчаяния, вновь потеплели, и она начала ему улыбаться.
Дни шли за днями, и она угасала, как свечка. Ела словно воробышек, жила на уколах и обезболивающих порошках. Через две недели, совершенно опустошенную, он забрал ее домой. И началась изнурительная битва, которая тянулась почти два года.
Как ему удалось выстоять в ней – он и сам этого не понимал.
Ее мучили сильные боли в ногах, спине, участились судороги, и не было ни одной ночи, в течение которой они могли бы выспаться. Постоянная бессонница выматывала. Он научился делать уколы, массажи, компрессы, натирания всевозможными мазями, ножные ванночки. И днем и ночью водил ее в ванную по множеству раз, и там разогревал ее тело под струями горячей воды – и тогда её боли на короткое время отступали, но затем возвращались вновь, и все опять катилось по тому же накатанному инфернальному кругу. Нужно было готовить и особые жидкие кашицы, и многократно перетирать их через ситечко, и прибираться в доме, и бегать в магазины – словом, он заменял собою и сиделку, и домработницу, и медсестру. И не было ни одного дня (а случалось и ночи) когда бы он не молил Бога об ее исцелении.
И – все напрасно. Состояние ее ухудшалось. Проглатывать пищу становилось все трудней. И речь ее становилась все невнятнее и, наконец, перешла в мычание, и он стал держать наготове тетрадку и карандаш, в которой она делала для него свои записи:
«Ваня, я не хочу больше жить. Убей меня!»
Ходить она перестала приблизительно через месяц после того, как он забрал ее из больницы. Сидела в своей спаленке. Он подсаживал ее на стул, и она становилась на нем на колени, положив локти на столешницу стола, на которой он раскладывал подушечки. Это была наилучшая поза для ее страдающего тела.
Очень часто он встречал рассвет, ни сомкнув глаз, и затем падал на кровать, как подстреленная птица. Но опять раздавались ее стоны, и он отрывал тяжелую голову от подушки и, словно в фантасмагорическом сне каком-то, брел к ней – чтобы разделить ее боль.
Боль, которая не утихала даже и в минуты ее краткого сна.
Чтобы облегчить ее страдания, он ложился с ней в кровать, и прижимался к ее родному одряхлевшему телу и прилеплялся к ее ноющим ногам. И тогда её боль каким-то непостижимым образом перетекала в его ноги.
Жена погружалась в дрёму, а её боль начинала разгуливать по его костям.
Был и еще один метод, который он выдумал для облегчения ее страданий.
Чтобы обеспечить отток крови от ее ног, он клал их себе плечи и сидел на кровати, стараясь не шевелиться. Постепенно ее боль отступала, и жена засыпала, и он стерег ее драгоценный сон в ночной тишине. Но сидеть на постели с побранными под себя ногами, было не так-то просто, и голова его наливалась чугунной тяжестью. Он клевал носом. Полчаса… Хорошо, если проходил час – и она просыпалась. И он опять массажировал ее, и натирал ее ноги всевозможными целебными мазями, и делал ей уколы, и всему этому не предвиделось никакого конца.
Он не знал, какие физиологические процессы протекали в ее организме – однако мочиться жена стала очень часто, и теперь в их спальне стояло пластмассовое ведро, на которое он то и дело усаживал её. И на бедрах ее образовались пролежни, и они начали кровоточить, и он поднимал ее на руках, как малого ребенка, и перекладывал с бока на бок. И душа его страдала, видя её непрестанные мучения. И он сам стал похож на какую-то угрюмую тень…
Ах, куда же кануло то молодое время, когда он увидел ее впервые на танцах – такую красивую, стройную и юную. И с эстрады звучала джазовая музыка, и лилась беззаботная песенка:
И я иду к тебе навстречу,
И я несу тебе цветы,
Как единственной на свете
Королеве красоты.
И вот, теперь эта его королева лежала в их спаленке и тихо умирала.
Однажды ему приснился удивительный сон.
Он стоит в полутемной комнате, и за его спиной, на небольшом возвышении, возникает крест. И какая-то неведомая сила поднимает его в воздух и тянет к кресту, и чьи-то руки привязывают его ремнями к перекладинам. А перед ним стоят незнакомые люди. И к нему, с деловым видом, подходит мужчина какой-то – возможно, прораб, или же производственный мастер. (Так он, во всяком случае, подумал во сне). Мужчина смотрит на него испытующим взглядом и говорит:
– Можешь еще висеть?
– Могу, – отвечает он.
Мужчина кивает и отходит. А он продолжает висеть распятым на кресте, и люди смотрят на него, как на некое диво. Но затем его отвязывают, и он сходит с креста.
Проснувшись, он все гадал, к чему бы это? Не то, чтобы он так уж верил сновидениям, но некоторые из них оказывались пророческими. И этот, как он предчувствовал, тоже заключал в себе какой-то потаённый смысл.
Этот сон приснился ему в последних числах февраля. Дни тогда стояли тусклые, короткие, безрадостные и как бы смазанные грязной тряпицей. На улицах было слякотно, дули сырые ветра, холодное небо заволакивало темными тучами, а земля лежала голая и не живая. Снег, если он и выпадал, удерживался на улицах дня два-три, а затем скукоживался и таял. Лужицы по утрам подмерзали, но днем растаивали вновь.
В такой вот подслеповатый день он оставил жену на кровати, оделся, закрыл дверь на ключ и отправился в магазин за продуктами. По дороге домой ему повстречался Коля Скороход. Они вместе учились в мореходке, и когда-то ходили на одном судне.
В молодые годы Коля был элегантным черноволосым мачо со жгучими, глубоко посаженными темными глазами. Бабник и балагур. А также большой любитель заложить за воротник. Жил он в двух шагах от его дома. С женой развелся по причине ее фригидности – так он, во всяком случае, трубил на всех углах. Единственный его сын покатился по наклонной дорожке, стал наркоманом и недавно повесился. Но старый моряк не унывал, шел по жизни прежним курсом: завел себе молодуху, и продолжал свою закадычную дружбу с Зеленым Змием. Был он среднего роста, худощав, и лицо его казалось как бы отчеканенным из потемневшей меди. Сейчас он ковылял ему навстречу, опираясь на палочку, и Елагин понял, что так просто он мимо не пройдет. И точно: уже в десяти шагах от него он поднял ладонь и радостно заулыбался. Они сошлись, обменялись рукопожатием, и Николай сказал, вглядываясь ему в лицо:
– Ты шо, из запоя вышел, чи шо?
– Нет, – сказал Елагин.
– Не бреши. Я же вижу, что ты после хорошего балабаса.
Он смотрел на Ивана Ивановича с сочувственной и понимающей улыбкой.
– Ну, признавайся! Хорошо козу поводил, га?
– Коля, я спешу. Поговорим в другой раз.
– Погоди. Скажи мне только, ты точно не бухал?
– Нет.
– Так отчего же ты тогда такой, словно тебя из задницы вытащили, га? Помятый какой-то весь, небритый… Раньше как кузнечик прыгал, а сейчас осунулся весь, почернел… Заболел, чи шо?
– Да.
– А шо у тебя?
– Ничего серьезного.
– Ну, так тогда знаешь, шо я тебе тогда скажу?
– Шо?
– Телку тебе надо. Ха-рошую телку! И все будет нормалек!
– Спасибо за совет. Пока.
– Погоди. Еще два слова…
Понятно, Николаю хотелось бы поговорить о многом: о своем геморрое, о политике, своих жизненных принципах…
– Извини, Коля, не могу. Дела. Чао-какао!
Придя домой, Елагин подошёл к зеркалу. Да, Николай был прав: похоже, его действительно вынули из того самого места…
А потом ему приснился еще один знаменательный сон.
Они с Томочкой едут на поезде, уже стемнело, и за окнами проплывают черные силуэты деревьев. Вот мелькнули станционные огоньки, наплывает вокзал, и поезд останавливается, и они выходят из вагона на перрон. Он прогуливается по перрону, а она куда-то исчезает. Он высматривает ее в сизых сумерках и кричит: «Тома! Тома!» – но ее нигде не видно. Поезд трогается, он вскакивает на подножку, заходит в купе и едет один, без жены…
Этот сон приснился ему за два дня до ее смерти, и черной тенью лег на его сердце. Сошла же она в мир иной так.
Было около полуночи.
Он растер в столовой ложке две таблетки – одну снотворную, и другую – обезболивающую. Размешал их в теплой воде, процедил несколько раз через чайное ситечко и перелил в чашку. В другую чашку налил слабый отвар из шиповника. Принес обе чашки в спальню и поставил на стул возле кровати с таким расчетом, чтобы до них можно было дотянуться рукой. Затем взял с серванта большую кружку с водой, стакан, бинт, чайную ложечку, очки, ножницы и все это тоже разместил на стуле. В стакан налил немного воды.
Жена лежала на правом боку. Уже месяц, как она не притрагивалась к пище, и непонятно было, как жизнь вообще еще теплится в ее изможденном дистрофическом теле.
С глубокой нежностью он склонился над ней и осторожно, очень осторожно, чтобы не потревожить кровоточащих ран на бедрах, усадил на краешек кровати, придвинул заранее приготовленное ведро с водой и поставил его между ее ног. Слегка приподнимая ее, приспустил ей пижамные штаны и мягко усадил на ведро. Когда она помочилась, он вновь возвратил ее на кровать.
Он отставил ведро, надел очки и встал перед ней на одно колено. Взял чайную ложечку в правую руку, и она приоткрыла рот.
Ее язык был покрыт затвердевшим белым налётом. Гортань перекрывала тягучая слизь – она свисала с нёба, словно белесая штора.
Первым делом он снял ложечкой слизь с нёба и промыл ложку в стакане с водой. Затем стал очищать ее язык. Вскоре вода в стакане стала мутной от белесых хлопьев. Он вылил ее в ведро, налил новую порцию воды в стакан и снова принялся орудовать чайной ложечкой в ее ротовой полости.
Покончив с этим, он отложил ложечку на стул, заменил воду в стакане и приступил ко второму акту своих манипуляций. Отрезал ножницами немного бинта, обмотал его вокруг указательного пальца, а свободный конец прижал к ладони. Смочив в воде обмотанный бинтом палец, он начал вычищать клейкие образования под ее языком и за зубами. Бинт он то и дело прополаскивал в воде, и ему пришлось поменять его несколько раз, пока он, наконец, не остался удовлетворенным своей работой.
Все это время он придерживал ее одной рукой за худенькую лопатку, боясь, чтобы она не упала. Это была обычная процедура, и он выполнял ежедневно по многу раз.
Далее он намеревался дать ей выпить лекарства и настой из шиповника, натереть ноги (и особенно распухшие ступни) сабельником или фастум гелем, уложить ее на кровать, вынести ведро, налить в него немного воды и опять принести его в спальню.
Затем – укол в ягодицу. (И тут следовало быть особенно собранным и осторожным!)
Очень хотелось также прочитать молитвы по молитвослову за ее здравие, сидя возле ее кровати – но это уж как получится. Если ее не будут мучить сильные боли, он непременно помолится за нее рядом с ней.
Но все это была лишь прелюдия к их ночному бдению. Каково оно будет на этот раз?
Как бы там, ни было, они должны нести свой крест
Он сел рядом с ней на кровать, обнял левой рукой за плечи, прижал к своей груди и поднес стакан с растворенными порошками к ее пересохшим губам. Она была крайне слаба, голова ее покачивалась, и он придерживал ее ладонью за затылок. Затем начал медленно отводить руку назад, и когда жена оказалась в полулежащем положении, стал вливать ей лекарство в рот.
– Так… Хорошо… Еще немножечко… еще… еще… – приговаривал он. – Вот и хорошо, моя любимая… Моя девочка… Мое солнышко…
Ей удалось выпить лекарство в три приема.
Теперь следовало запить его настойкой шиповника. Он взял стакан с отваром. Голова ее начала плавать на ее худенькой шее, и он подставил под нее свое предплечье. Глаза ее широко открылись, стали круглыми, мутными и неподвижными. Она внимательно смотрела куда-то поверх серванта, и он понял, что она видит там нечто, сокрытое от его глаз. Но там была лишь белёная стена.
– Что ты там увидела, Томочка, родная? – спросил он.
Но она уже не узнавала его и, кажется, не понимала, где находится. Он поднес стакан с настойкой к его губам. И тут и ее рта вытекла маленькая струйка крови, и она испустила дух.
Так и умерла она в его объятиях – у самого его сердца.
6
Он вошел в комнату, оклеенную светлыми обоями.
С правой руки от него стояла мебельная стенка с книжными полками. Насупротив висел гобелен: на золотистой дорожке с волнистыми бордюрами, были вытканы два синих слона, поднявших хоботы навстречу друг другу. Сие произведение искусства он купил в Индии в те далекие времена, когда еще ходил простым матросом на «Адмирале Ушакове». У окна, завешанного тюлем и гардинами лимонного цвета стоял письменный стол, и в углу между ним и гобеленом находился иконостас с иконами Христа Спасителя его пресвятой Божьей Матери.
Это, конечно, могло показаться странным.
Ведь Елагин вырос в ортодоксальной советской семье, и все ступени атеистического оболванивания были пройдены им точно также, как и всеми прочими его сверстниками. Ему едва ли ни с пеленок начали вдалбливать в голову, что материя первична – а сознание вторично. Что жизнь на Земле возникла случайным образом из мертвой материи и что человек – это всего лишь продвинутая обезьяна, у которой в процессе эволюции отпал хвост.
Нет ни Бога, ни загробной жизни. Все это, мол, выдумки жирных попов. Миром управляют законы природы, а человеческим сообществом – законы экономики. Надо только перенаправить прибавочную стоимость, которая оседает в карманах жадных капиталистов, в карманы трудящихся масс – и сразу же все заживут счастливо. Ибо главная цель жизни – это все более полное удовлетворение материальных потребностей трудового народа. И когда наступит всеобщее изобилие – тогда и настанет рай на земле.
Так проповедовали коммунисты.
Экономические отношения – это базис. (Товар – деньги – товар!) Все остальное: религия, литература, искусство – побрякушки, надстройки. Вера в Бога – пустой анахронизм. Она возникла на заре человечества у примитивных народов единственно из страха перед слепыми стихиями природы. А потом жрецы стали использовать ее для того, чтобы дурачить темный народ и держать его в узде своего повиновения.
И с этой-то марксистко-ленинской кашей в голове Елагин и вошел в свою взрослую жизнь.
Жил по заповедям Ильича. Был правоверным октябренком, затем пионером, комсомольцем и ничем не выделялся из общей безбожной среды. По молодости лет выкидывал такие коленца, что теперь и вспоминать стыдно даже.
Так отчего же сейчас так теснит грудь? Откуда накатывает эта слепая волна уныния и безнадеги?
Отчего так скорбит душа? Зачем тоскует по чему-то светлому, вечному, святому – всему тому, чего, как утверждают марксисты, нет?
Зачем, скажите на милость, ему это все более полное удовлетворение материальных потребностей, если жена его лежит в могиле, мамы с папой нет, и его самого скоро вынесут вперед ногами? И разве для того Господь создал его, чтобы он жировал, как свинья, удовлетворяя свои материальные потребности?
Иван Иванович подошёл к иконостасу и припал плешивым лбом к иконе Христа Спасителя.
– Господи, Иисусе Христе, помоги! – зашептал он. – Господи, не остави мене, грешнаго. Ведь ты же любишь меня! Я знаю, что ты меня любишь! Ты, милосердный Господи, ради меня спустился с небес на нашу Землю и взошел на крест. Ты зришь в самое мое сердце. Ты знаешь, как я глуп, и немощен, и сир, и одинок! И нет никого, никого в целом мире, кроме тебя, о Господи, кто бы мог понять и осветить мою душу. Все, все вокруг чужие! Нет ни друзей, ни товарищей, никого, кроме тебя. Даже дети – и те уже перемигиваются у меня спиной: мол, батяня на старости лет крышей поехал! И только Ты, один только Ты, о, милосердный Господи, всё видишь, знаешь и не отвергаешься от меня! И никому-то я, никому, кроме тебя, в этой жизни не нужен…
Иван Иванович бормотал слова этой наивной молитвы, и в его душу, словно в иссохшую почву, проливались потоки живительной влаги, и горячие слезы заструились по его щекам.
– Боже, Боже мой! Жизнь моя! Счастье мое! Радость моя! Ты – Бог мой и Царь, Любовь ты моя запоздалая! Ведь ты же знаешь, прекрасно знаешь, какая я свинья! Ты зришь во все закоулки моей души, и видишь все помыслы моего кривого сердца – и все равно меня не отвергаешь! Любишь таким, каков я есть: вонючим и грязным! О, Господи, Господи Боже мой, помилуй и сохрани мя, грешнаго.
Что еще бормотал он перед иконой Христа Спасителя? Какие слова выливались из его больного сердца, то переходя в невнятный шепот, то прорываясь надрывными возгласами?
Не был ли он сейчас маленьким мальчиком – пусть даже и в личине старика?
Губы его подрагивали и горько кривились, сухие щеки горели, и по ним струились жгучие слезы. Казалось, он только что вышел на свет из материнской утробы и вдруг очутился в темном лесу.
Вдруг Иван Иванович с глубоким благоговением припал устами к лику Пресвятой Божьей Матери и горячо зашептал:
– Мамочка! Мама! Родная моя! Пречистая! Благословенная! Пожалей меня, сиротинушку! Не оставляй, благодатная! Сохрани меня под кровом твоим! Буди мне защитницей и опорой!
Он плакал, молился, и постепенно тьма его сердца рассеивалась, и на душе становилось как-то чище, светлей. И время бежало незаметно. И его грудь омывалась живительными потоками света и он, точно в купели, купался в его утешительных лучах.
И небесный огонь занялся в темной ночи. И его обдало светлым пламенем. И неодолимая сила какая-то заставила его пасть на колени. И он выпрямил спину, воздел длани к небесам, и стал подобен горящей свече. И сердце его в эти мгновения истаивало от любви к Богу.
– Боже, Боже мой! Только не отрини мене, грешнаго! Господи, спаси и помилуй мя! Господи, не отврати лица твоего от меня, сирого и убогого раба твоего. Иисусе Христе, Боже мой, ты видишь, что я люблю тебя всем сердцем, и я хочу всегда быть с тобой!
И он ощущал, что Господь внимает его молитве. И все силы небесные плакали и молились вместе с грешною этой душой. И пресвятая Божья Матерь незримо стояла над ним, покрывая его своим материнским покровом.
Он припал к коврику лбом, и на нем отпечаталось два мокрых пятнышка.
– Томочка, прости, любимая, прости! Был я тебе дурным мужем, был я и дурным отцом… и дурным сыном! Помилуй мя, Боже, помилуй по велицей милости своей!
Омываясь слезами, он стал молиться за упокой души своей драгоценной Томочки, и воспоминания о ней вдруг так живо нахлынули на него, и так отчетливо выплыли из потаённых глубин его подсознания.
Вспомнилась ему их первая встреча в клубе «Клубе Моряков», когда он, еще совсем молоденьким курсантом, увидел ее в первый раз и пригласил на танец. И их свидания, и растущую нежность друг к другу. И тот далекий майский вечер, когда он, поддав с дружками, вдруг загорелся желанием увидеть ее, и пришел к ее общежитию, но на вахте ее вызывать не захотели, потому что было уже поздно, и тогда он начал бузить. И вахтерша, наконец, все-таки капитулировала, и пошла к его Томочке и сказала ей:
– Иди. Там пришел твой парень. Да поспеши, пока он нам тут все общежитие не разнес.
Нет, не был он для своей супруги приятным подарком под новогодней ёлочкой. И даже когда они поженились, и она понесла их первого ребенка – даже и тогда он выкидывал такие коленца…
Однажды они ехали летним вечером в троллейбусе и он, разобидевшись на нее из-за какого-то пустячка, взял, да и подсел к размалеванной кукле какой-то, опустил ей руку на оголенное плечо и начал любезничать с нею.
– Ваня, нам уже выходить, – сказала ему Тома на их остановке.
– Отойдите от меня, женщина, – ответил он ей полупьяным развязным тоном. – Кто вы такая?
Она пыталась облагоразумить его:
– Ваня, вставай, пошли домой…
– Да чо тебе надо? Чо ты все вяжешься ко мне?
Какая-то тетка встала грудью на его защиту:
– Стыдно, девушка! Стыдно! Такая молодая – и к парню пристает! Совсем совесть потеряла.
И жена принуждена была сойти на остановке, а он поехал с этой кралей дальше.
Сколько же коников он выкинул за свою глупую жизнь? И сколько мук ей пришлось вынести от него, сколько слез пролила она, терпя его выходки?
Однажды он допек ее так, что она запеленала своего грудного сына, их первенца, и среди ночи выскочила из дома и, прижимая его к груди, побежала с ним, куда глаза глядят.
Тогда, впрочем, у него достало масла в голове догнать ее и воротить домой. Скрепя сердце, он загнал своих ядовитых змей в их норы – и повинился! Но они ведь никуда не подевались. Они оставались жить в его душе и при каждом удобном случае восставали и жалили его, отравляя им жизнь.
И вот теперь все живее, все настойчивей начали выплывать из его памяти всякие гадкие и, казалось бы, уже давно забытые им эпизоды его жизни – все те богомерзкие беззакония, которые он совершил, и за которые ему было ужасно стыдно теперь.
Вспомнились ему его многочисленные «сестрички» – так он их называл. Все те похотливые самочки, с которыми он…
Сколько же их было у него на счету?
Их имена стерлись из его памяти, и все они стали для него теперь как бы на одно лицо. Так сказать, собирательный женский образ… Некое стандартное орудие для получения плотских удовольствий.
Их было такое количество, что он завел для них специальную записную книжку в коричневом переплете. Что-то вроде приходно-расходной книги, в которую он заносил имена, телефоны и адреса всех этих куколок. В каждом портовом городе, где ему довелось побывать, у него было, по крайней мере, по одной такой любвеобильной сестричке. Потом он эту книжку потерял, и это явилось для него как бы неким знамением свыше: пора уже прощаться с вольной жизнью, бросать якорь на берегу.
Он и бросил его на рыбокомбинате. Но эта песенка все равно продолжалась. Ведь предприятие, на котором он работал аж целым главным механиком, просто кишело молоденькими работницами! Где уж тут было ему удержаться от соблазна?
Вот уж где была масленица коту!
7
В церковь Елагин не ходил. Он не был религиозным человеком, но в этот день в нём произошел коренной переворот.
Его жена умирала, и на медицину надежд не было никаких. Оставалась последнее средство – обратиться к Богу.
Придя домой из больницы, он отыскал на книжной полке молитвослов и стал творить молитвы об исцелении своей любимой Томочки. Молился истово, хотя и не вполне понимал смысла некоторых старославянских слов.
Утром побежал в больницу, днем сходил в церковь, отстоял молебен, освятил воду. Вечером – опять у жены.
В сердце теплилась надежда на чудо. Ведь Господь – это самая любовь! Он исцелил множество больных, воскресил Лазаря, взошел на крест ради спасения подобных ему грешников. Он – поможет, обязательно поможет, надо только усердно молиться…
В субботу вечером он забрал жену домой на выходные. Утром, после бессонной ночи, поднял ее с постели и вырвал из тетради два листка бумаги – один для себя и один для нее. Сели в разных комнатах, стали записывать свои грехи. У него их накопилось – видимо-невидимо.
Кое как доковыляли до церкви. Народу – негде яблоку упасть. Душно. Жена едва держалась на ногах. Желающие омыться от грехов, выстроились в очередь у стены храма. Дойдя до ее края, заворачивали за угол, в правое крыло, где стояло два аналоя, за которыми принимали исповедь священники.
Батюшки работали как стахановцы. И, тем не менее, очередь продвигалась неспешно – некоторые бабульки в таких подробностях живописали свои прегрешения, как будто они явились на прием к психоаналитику.
Стало понятно, что жене очереди не выстоять, и он попросил пропустить ее вперед. Просьбу уважили. Он подвел жену к отцу Николаю – человеку среднего роста, лет за шестьдесят, с острыми глазами, небольшой бородкой и редкими волосами, собранными в хвостик. Елагин объяснил ему тихим голосом, что у жены затруднения с речью, и говорить членораздельно она не может, однако выписала свои грехи на листок. Передал её писания батюшке. Тот кивнул, шпаргалку принял. Жена поцеловала крест и Евангелие, коснулась лбом аналоя, отец Николай накрыл ее голову епитрахилью, достал очки из кармашка, развернул листок и погрузился в чтение. Елагин отступил в сторону, дабы не мешать священнодействию. Отец Николай читал медленно – хотя до болезни у жены и был очень красивый каллиграфический почерк, сейчас разобрать ее каракули было не так-то легко. Дочитав до конца, батюшка произнес: «Господи, помилуй», снял епитрахиль с ее головы, и Иван Иванович увидел раскрасневшееся лицо жены и слезы в её любимых карих глазах.
– Я… я такая грешница… – сказала жена, волнуясь и заикаясь. – Неужели Бог мне простит?
В ее позе было неподдельное смирение, и она как бы светилась вся изнутри.
– Бог милостив, – сказал отец Николай.
Супруга припала к его руке.
Иван Иванович подошел к ней, взял ее под локоть и отвел на скамеечку у стены, на которой сидело несколько старушек. Затем встал в очередь, занятую им раньше. Она состояла, главным образом, из женщин. Не потому ли, что у мужчины уже не нуждались в отпущении грехов?
Служба шла своим чередом. С хор лилось боголепное пение. На амвон вышел рослый плечистый священник в синей рясе и, покачивая приподнятой ладонью, запел могучим, как у оперного певца, баритоном: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя…»
Елагин волновался, словно мальчишка. Он перебирал в памяти все свои беззакония: прелюбодеяния, гнев, пьянство, матерщина, злословие… Что еще?
Грехов было так много, что он боялся что-то упустить. Несколько раз – хотя ему и неловко было это делать – он доставал листок из верхнего кармашка рубахи и, как ученик перед экзаменом, заглядывал в него, пытаясь освежить в памяти свои прегрешения. Но когда он подошел к батюшке, все разом вылетело из его головы.
Он как-то суетливо и неуклюже поцеловал крест и Евангелие, опустил голову на косую доску аналоя. Отец Николай привычным движением накрыл её покрывалом:
– Как ваше имя?
Почему-то говорить стало тяжело. Помедлив, он произнес сдавленным голосом:
– Раб Божий Иван…
– К исповеди готовились?
– Да.
– Каноны читали?
– Да.
Голос у священника был строгий, как у учителя в классе.
Нависла тягостная пауза. Батюшка ожидал от него слов покаяния, а он глупо и безнадежно молчал.
– В чем каетесь? – подтолкнул отец Николай.
– Ну-у… – проблеял он поникшим голосом, – в изменах своей жене…
– Господи, помилуй!
– Еще в сквернословии…
– Господи, помилуй!
Было ужасно стыдно. Некоторые дела его были столь омерзительны, что казалось совершенно немыслимым говорить о них вслух. И все-таки он прошел этот мучительный путь до конца.
– Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Казалось, само небо ужасалось его гнусным делам, и эти слова отца Николая бухали в его сердце набатным колоколом.
Минуты за две Иван Иванович вычерпал всю грязь своей души до самого донышка. Отец Николай медлил: не осталось ли в сердце этого закоренелого грешника еще какой-нибудь червоточинки?
– Это все, – подвел черту Елагин. – Вернее, все то, что я помню.
– И вы раскаиваетесь в своих грехах?
– Ну, да, конечно, – сказал Елагин. – И обещаю Богу больше не грешить.
Батюшка снял епитрахиль с его головы.
– Причащаться будете?
– Да.
Отец Николай отпустил ему грехи, благословил. Иван Иванович поцеловал его в манжету рясы, но сделал это так торопливо и неуклюже, что священник произнес:
– Не суетитесь. Все надо делать степенно, благочинно.
Иван Иванович кивнул в знак согласия и вильнул в сторону, освобождая место для других грешников. Сердце стучало, как паровой молот, и голова плыла, словно в тумане, но на душе стало легче. Он обошел колонну, на которой висели иконы святых угодников, и постоял немного, успокаиваясь. Рядом молились христиане, а с амвона звучал густой тягучий голос:
– Ещё молимся тебе, Господу Богу нашему…
– …Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Иван Иванович понимал, что исповедь у него вышла сумбурная, скомканная, и, тем не менее, в нем поднимались волны какой-то необъяснимой радости.
А с хоров лилось чудесное пение – наверное, и птицы в весеннем лесу не могли бы петь столь слаженно и красиво. Он подошел к жене и улыбнулся ей, как мальчик. Она кивнула ему вопрошающе, и он ответил на ее безмолвный вопрос:
– Всё! Отстрелялся.
Он встал неподалеку от нее. В силу своего невежества, Иван Иванович не разумел всех тонкостей божественной литургии, но, тем не менее, на душе было хорошо. А когда запели «благословен, грядый, во имя господне», он вдруг ощутил – и причем, ощутил зримо, осязаемо – присутствие самого Христа, в великой славе нисходящего на облаках небесных в самое его сердце…
Он вдохнул горячий воздух храма, и из его очей потекли слезы, и он украдкой вытер их платком – ведь несолидно было плакать пенсионеру, с уже поседевшей головой…
Приближалась евхаристия. Одни прихожане потянулись к амвону, выстраивались в очередь для вкушения тела и крови Господней. Другие двинулись в обратном направлении, разбрелись по храму. Образовались очереди к иконе пречистой божьей матери, Николаю угоднику и иным святым. Притомившиеся старушки расселись на скамьях у стен притвора. Под высоким расписным куполом, на золотистых чашах, теплились желтые язычки свечей. Из-за иконостаса доносилось монотонное моление: «Ум, душу и сердце освяти, Спасе, и тело мое, и сподоби неосужденно, Владыко, к страшным Тайнам приступити…»
Вышли священнослужители, началось таинство причащения. Благочинной группой стояли причастники, скрестив ладони на груди. Первыми к чаше двинулись молодые мамы с детьми на руках, потом пошли мужчины, но и тут некоторые оборотистые дамочки умудрились просочиться вперед. Иван Иванович решил выждать, пока очередь рассосется. И, когда в ней осталось человек пять или шесть, он поднял жену за локоть и повел к батюшкам. Она двигалась с трудом, и лицо её было бледным, как стенка. Внезапно она покачнулась, закрыла глаза и всплеснула рукой. Он удержал ее, однако ее ладонь задела плечо какой-то старушки в черном. Та обернулась, словно ужаленная.
Много повидал на своем веку всякого народца Иван Иванович – но такой звериной ненависти, какую он увидел в глазах этой бабы, он еще не видывал никогда.
Она сложила пальцы щепоткой, брызнула ими на жену и злобно выкрикнула:
– Забери назад!
Но Бог оградил: находясь в полуобморочном состоянии, жена этой церковной ведьмы не увидела.
8
Телефон молчал.
Да и кто бы мог ему позвонить?
Дети?
Но они уже разлетелись по своим гнездам и, хотя и заскакивали к нему иной раз, но, по большому счету, он был для них уже отрезанным ломтем.
Старший сын – дизайнер, он разрабатывал проекты интерьеров и экстерьеров различных зданий. У него двое детей и постоянная запарка в работе.
Младший – программист. Да к тому же еще и увлекается рок-музыкой. Он постоянно погружен в свои PHP-коды и тайком пописывает музыку. Композитор!
Дочь замужем за бизнесменом. У нее трое детей – что по нынешним временам уже, считай, подвиг. Живут в добротном двухэтажном доме. В гараже – дорогая машина.
Последний кризис, правда, их слегка подкосил, но все равно на фоне всеобщего обнищания они живут неплохо.
Дочь сидит дома с детьми, хотя и окончила Киевский университет: похоже, так и увязнет в этом домашнем болоте.
Так что дети не бедствуют. Что им старик-отец?
Друзья?
Но только где они, его друзья-товарищи?
Одни рассеялись по всему миру, иные лежат в могилах. Или забились в свои норы, как раки отшельники, и теперь для него все равно, что на Марсе или на Луне.
Не был ли и он одним из таких же раков отшельников, обломком старого мира, неким реликтом, или, как нынче принято говорить с оттенком явного пренебрежения – совком?
Сколько времени ему никто не звонит, не интересуется им – жив он вообще, или, может быть, уже умер?
Жизнь протекла, и одиночество сосало душу.
Откуда же накатывают эти волны уныния? Ведь бомбы не падают, над головой мирное небо. Живет-поживает себе в тепле и уюте на свою скромную пенсию.
Казалось бы, чего же еще? Покойся душа, ешь, пей, веселись!
Землю окутали сумерки, и на улицах зажглись фонари. Засветились окошки в квартирах. Кто-то сидит у телевизора, кто-то ужинает, или читает книгу, или же выясняет отношения с женой – тоже ведь дело! Влюбленные парочки обнимаются в тени деревьев, и жизнь кажется им чудесной сказкой – все удары судьбы у них еще впереди…
Иван Иванович взял молитвослов и прочел несколько вечерних молитв, но ум его был рассеян, а душа погружена в уныние.
Не хотелось ничего – даже и дышать. Вселенская скорбь какая-то давила душу.
Окончив моления, он расстелил постель и лег на кровать. Но сон не шел. Иван Иванович ворочался на своем ложе, и червь сомнения постепенно вползал в его сердце, точил его изнутри.
А что, если правы коммунисты? Умрешь – и закопают тебя в землю на два метра в глубину, и этим все и кончится? И умрут вместе с тобой все твои мысли, чувства, желания. И все твои дела, и стремления в этом мире – все это летучий пар, который исчезает вместе с тобой.
И нет ни Бога, ни воскресения мертвых, ни жизни будущего века. Все это – библейские байки для простаков вроде него. А если так, то и все его молитвы, все упования на милосердного Бога – все это пустое потрясание воздуха, психологический костыль, не более того.
Вот, он молился об исцелении своей Томочки – и что же? Почему Бог не помиловал ее?
Не видел ее мучений? Или не слышал его молений?
Но ведь Он – всё ведающий и милосердный?
А ведь их горе – лишь капля в море человеческих страданий. Взять хотя бы прошедшую войну. Крематории Освенцима, Майданека, Бухенвальда – в них умерщвляли даже детей. А Бабий яр? А атомные бомбы, сброшенные янки на Хиросиму и Нагасаки, их зверства во Вьетнаме, в Сербии, Ливии, Сирии, Афганистане и других странах мира?
Как же Бог допускает всё это? Ведь Он же – всеблагой. Он – самая Любовь!
Отчего же одни жируют, убивают и веселятся на костях убиенных, а другие – живут в нищете, болезнях и скорбях?
Он начал читать мысленно «Отче наш», и вскоре тело его обмякло и стало как бы растекаться по кровати. Перед очами возникали какие-то неясные картины: водопады, и темная вода у скалистых берегов, и убегающая вдаль дорога… Поля… ветви деревьев, сквозь которые просвечивает бледное небо. Тишина и покой… Защебетали птички. Ах, как приятно слушать пение этих птах…
Но что это? К нему приближается какой-то чёрный человек. Ба! Да это же Коля Скороход. В руках у него коричневатый свиток.
Но отчего у него такое сумрачное лицо? И почему от него веет чем-то мертвенным, холодным.
Николай разворачивает свиток и простирает пергамент над его головой.
Ах, как тяжело дышать! Зачем он закрыл от него небо?
Елагин задыхается! Он умирает! Где его небо? Сознание угасает, и он проваливается в черноту.
Внезапно он вынырнул из чёрного омута. Открыл глаза. Сердце колотилось так, словно он пробежал стометровку. Кажется, оно сейчас выскочит из груди!
Что за наваждение!
«Господи, помилуй! Господи, помилуй!»
За стеной грянула музыка:
«Жениха хотела – вот и залетела! Ла, ла, ла, ла, ла!»
Иван Иванович приподнялся на кровати.
«Ой, жениха хотела, вовремя успела! Ла, ла, ла, ла, ла!» – орал магнитофон.
Послышалась отборная матерщина. Это Галка Пьяные Трусы крыла свою дочь так, что… Он включил ночник и взглянул на часы: половина первого ночи!
9
На следующий день стало известно, что убили Викторию Сасс.
Она жила в переулке Оборонческом, за высоким кирпичным забором, от ворот которого, по новехонькой коричневой плитке, шел подъезд к гаражу в глубине двора. На фасаде одноэтажного дома под каштановой черепицей торчал глазок камеры наружного наблюдения, а на воротах красовалась табличка, извещавшая о том, что объект находится под охраной.
После работы Виктория обычно просматривала видеозапись с камеры наблюдения: не терлись ли в её отсутствие возле дома какие-нибудь подозрительные субъекты?
Жила она жила замкнуто – но, тем не менее, обращала на себя внимание соседей: ведь в переулке обитала одна голытьба, а тут – такая дама! Разъезжает на дорогой машине, за рулем держится уверенно, по-мужски. Одевается в стиле бизнес-вумен – подчеркнуто строго и сексапильно. На окружающих смотрит льдистыми голубыми глазами, однако же, и не свысока, а как-то отстраненно, словно возводя между ними и собой стеклянную стену.
Вечером, накануне трагедии, ей позвонила старушка-мать, Валентина Федоровна Колбасова, справилась у дочери, как идут её дела и пообещала, что придет завтра часам к десяти – присмотреть за домом в ее отсутствие. Утром, в начале восьмого, набрала её номер – чтобы еще разок напомнить дочке, что придет непременно. Но, если положить руку на сердце, ей просто хотелось услышать ее голос.
Но Вика трубку не подняла.
Что же случилось? Возможно, она еще спала?
Однако Валентина Федоровна прекрасно знала утренний распорядок дочери: подъем в семь часов, затем утренние процедуры, зарядка, легкий завтрак, почистила перышки – и в половине девятого уже за рулем своего авто.
Колбасова выждала минут десять и позвонила снова. Ответа не последовало. Возможно, Вика находилась в ванной? Или вышла во двор? Но когда и ее третий звонок оказался безрезультативным – мать ощутила беспокойство.
Ведь выйти из дома дочь не могла: на работу ей к девяти часам, рано было еще. Возможно, что-то с телефоном? Она перезвонила ей на сотовый телефон, однако услышала лишь длинные гудки.
Минут десять или пятнадцать Колбасова пыталась дозвониться до дочери, и на сердце ее становилось всё тревожнее и тяжелей: что-то случилось!
Она попыталась отогнать от себя дурные предчувствия: мол, всё это её глупые выдумки. Мало ли по какой причине Вика не берет трубку? Но материнское сердце настойчиво било тревогу.
Она оделась и, не позавтракав даже, вышла из дому. Ноги сами принесли её в тихий переулок, где проживала Вика. Вот и её дом.
Сейчас, сейчас она войдёт в него, и увидит свою девочку. И она представила себе, как Вика выйдет ей навстречу, и как улыбнется ей, удивленная её ранним приходом, и как станет отчитывать ее за нелепые материнские фантазии…
Валентина Федоровна вставила ключ в замок калитки, однако же, к её удивлению, калитка оказалось не запертой. Она ступила во двор. Собака не выбежала ей навстречу, она отметила это, но не придала значения. Дверь в дом – распахнута настежь.
Почему?
Недоумевая, она поднялась на крылечко и вошла в дом.
Внутри царил беспорядок. Ей сразу бросилось в глаза, что плазменного телевизора на тумбочке нет, ящики серванта выдвинуты, в них явно кто-то рылся, со стеклянных полок исчез хрусталь. На полу валялась пустая бутылка из-под коньяка.
Она заглянула в другие комнаты. Вики не было и там, и повсюду царил такой ералаш, как будто бы Мамай прошел.
Что же случилось? Где дочь?
Она вышла во двор, подошла к гаражу: гаражные ворота оказались запертыми. Зашла за его боковую стену, где был разбит цветник на небольшом клочке земли и… увидела ее.
Дочь лежала в луже крови, на цементированной дорожке между цветником и гаражом. На ней был стеганый светло-малиновый халат, одна тапочка держалась на ноге, другая валялись поодаль. На лбу запеклась кровь, а на груди и животе расплылись багровые пятна от колотых ран.
Бедной матери сразу стало ясно, что дочь мертва.
Как она не рухнула в обморок, и что пережила в эти мгновения – одному Богу известно…
В восемь часов двадцать семь минут в дежурной части милиции раздался звонок, и женский голос сообщил, что убита ее дочь. Звонившая женщина сообщила адрес, назвала свою фамилию. Прибыла оперативная группа. Осмотрела тело. На цветочной клумбе был найден окровавленный кухонный нож. Немного поодаль валялась швабра, и на ее перекладине было обнаружено пятно крови. Пока криминалисты снимали отпечатки пальцев в доме и на возможных орудиях убийства, а также фотографировали мертвое тело и проводили иные следственные мероприятия, приехала следователь: Ильина Ольга Романовна. Это была женщина бальзаковского возраста, с очень хорошей упругой фигурой, одетая в темно-зеленый брючный костюм. У нее было открытое приятное лицо, и от нее исходил тонкий запах парфюма и волнующих женственных флюидов. Встретишь такую женщину на улице – и ни за что не поверишь, что она работает в милиции.
Ольга Романовна ознакомилась с оперативной обстановкой. Уже прибывший к этому времени врач сообщил ей, что смерть наступила в результате проникающих колотых ран в промежутке от двенадцати часов ночи и до половины второго (точнее он скажет позднее). Выслушав его, Ильина предложила Валентине Федоровне войти в дом, и они уединились на кухне.
Мать убитой женщины сидела за овальным стеклянным столом. Голова у нее плавала, как в тумане и, казалось, она не понимает даже, где находится и что происходит вокруг нее. Ольга Романовна мягко опустила ладонь на ее руку и сочувственно сказала:
– Я понимаю, у Вас горе. Но мы должны найти тех, кто это сделал. Вы можете отвечать на мои вопросы?
Колбасова сглотнула слюну и кивнула.
– Хорошо. Тогда скажите, каким образом вы обнаружили тело своей дочери?
– Утром я позвонила ей, – было видно, что слова женщине даются с трудом. – Но она не отвечала на мои звонки, и я заволновалась.
– И пришли узнать, в чем дело?
– Да.
– У Вас были причины для беспокойства? Ей кто-нибудь угрожал?
– Нет.
– Возможно, её что-то тревожило?
– Нет.
– Вы уверенны в этом?
– Да. Вика никогда ничего от меня не скрывала. Она всегда рассказывала мне обо всем!
При этих словах Колбасова не удержалась и зарыдала. Она уронила голову на руки, скрестив их на столе. Худенькие плечи ее вздрагивали, и редкие седые волосики шевелились за её головой.
Ильина терпеливо ожидала, пока она выплачется. Она не в первый раз видела человеческое горе, но привыкнуть к нему так и не могла.
Ольга Романовна опустила руку на её судорожно вздрагивающие плечи:
– Успокойтесь, Валентина Федоровна.
Колбасова подняла голову, утерла ладошкой глаза.
– Да, да. Простите…
– Мы можем продолжать?
Колбасова кивнула.
– Итак, вы открыли калитку. Она была заперта?
– Нет, – помотала головой старушка. – Я хотела открыть её своим ключом, но она оказалась открытой.
– А дверь в дом?
– Распахнута настежь.
– Были ключи у кого-нибудь, кроме вас и дочери?
– Нет. Только у меня, и у Вики.
– Припомните. Возможно, вы, или же ваша дочь, давали их кому-нибудь?
– Ну, да… Викочка давала их одной женщине.
– Зачем?
– Ну, вы понимаете, – пояснила Колбасова, – мой зять перенес два инсульта и лежал, как колода. За ним требовался постоянный уход. А Викуся бросать работу не хотела, ей надо было как-то дотянуть до пенсии. Вы понимаете? Ведь сейчас работу потерять легко, а найти новую – не так-то просто. Особенно в ее возрасте.
– И эта женщина присматривала за её мужем?
– Да. Но неделю назад Толик умер, Вика похоронила его, а ключи забрала назад. С тех пор я ежедневно приходила к ней, чтоб поддержать её и присмотреть за домом.
– Фамилию этой женщины вы знаете?
– Да. Это Соскина.
– Где она живет?
– Улица Солнечная, 17. На седьмом этаже. Номер квартиры я не помню, но там её каждая собака знает.
– Кем работала ваша дочь?
– Главным бухгалтером.
– Где?
– В морском порту.
Ольга Романовна прикрыла веки, стараясь не выдать охватившего её волнения. Теперь дело открывалась перед ней в совсем ином свете. От коллег из управления по борьбе с экономическими преступлениями и коррупцией она знала, что в морском порту проворачиваются махинации на очень крупные суммы. Ребята из УБЭП давно удили рыбу в этом мутном пруду и кое-каких судаков уже держали на крючке. Однако подсекать их было не велено: бандиты, жулики и генералы – все они переплелись в одном клубке.
Не связано ли убийство Виктории Сасс с аферами в морском порту? Ведь все платежные документы шли через главбуха. Возможно, она знала нечто такое, что представляло для кого-то опасность? И её решили убрать? А дело обставить так, как будто бы это – банальное ограбление?
Но если это так… если всё это игры портовой мафии – а, скорее всего, так оно и было – то, какие ходы ей, Ольге Романовне Ильиной, теперь следует предпринять? Тут главное – не ошибиться. Раскрыв это преступление, она окажется на коне. Да только от него веяло чертовски сильным жаром. Смертельным жаром… Как бы не обжечься. Один неверный шаг, и…
– А эта Соскина, о которой вы говорили… – произнесла Ильина. – Наверное, Ваша дочь хорошо знала её, если доверяла ей ключи?
– А! Галка Пьяные Трусы! – по лицу Колбасовой скользнула брезгливая гримаса, и она с пренебрежением махнула сухонькой ладошкой. – Это та ещё сука, прости Господи. Клейма на ней ставить негде. Сколько раз я говорила: Викочка, доченька, послушай меня, дуру старую! Гони ты из дому эту тварь подзаборную. Смотри, подведет она тебя под монастырь. Так это всё Толька, зять мой, настаивал: мол, она моя родственница! Пусть ухаживает за мной!
– Значит, она родственница вашего зятя?
Старушка плеснула рукой:
– Да какая там родственница! Седьмая вода на киселе. Бывшая полюбовница она его, модель позорная. – Колбасова взглянула на Ильину так, как будто бы собиралась открыть ей великий секрет: – Смотрите! – она подняла палец. – У зятя был дядька. Этот дядька ушел из своей семьи и женился на Шурке Соскиной. А у этой Шурки была дочь Галка, нагулянная ею, невесть от кого. Вот какая она родичка.
– И она была моделью?
– Ну да. Он же фотографом был. И уж больно падок до всяких молоденьких курочек. А Галка в те времена как раз начинающей шлюхой была. А ему уже под сороковник подкатило. Вот он и начал фотографировать ее голой, во всяких позах. А потом продавал снимки разным типам из-под полы. Я как-то нашла в комоде несколько таких фотографий… Это ж такой срам, такой срам! – Валентина Федоровна перекрестилась: – Прости, Господи! Век прожила – а такой мерзости не видывала.
– И больше к вам в дом никто не приходил?
– Ну, еще Элеонора заскакивала иной раз вместе с этой сукой, чтобы помочь ей прибраться.
– А это кто?
– Дочка ее. Тоже профура конченная, как и её мамаша.
Ольга Романовна потерла пальцем лоб.
– Скажите, Валентина Федоровна, а дети у вашей дочери есть?
– Нет. Не дал Бог ей деточек.
– А другие родственники, кроме вас?
– Никакого. Одна она у меня была.
Ильина нахмурилась:
– Ладно, давайте посмотрим, какие вещи пропали.
Они поднялись из-за стола. Валентина Федоровна ходила по дому, перечисляла пропавшее имущество, а Ильина записывала в блокнот: «Хрустальная посуда, столовое серебро, плазменный телевизор, ноутбук, ковер, дубленка…»
– Из ювелирных украшений ничего не взято?
– Золотые сережки. Виточка никогда не снимала их с себя.
– Опишите, как они выглядели.
– Ну, такие висюльки, с изумрудными камешками. Очень красивые. А под ними идет ажурный бриллиантовый полумесяц. Я подарила их ей на свадьбу.
– А другие ценности, деньги – все на месте?
– Все ценное Вита хранила в сейфе. А в серванте у нее лежали только небольшие суммы на текущие расходы, но теперь там ничего нет.
– А где сейф?
Он был скрыт за репродукцией с картины Айвазовского, изображавшей сцену морской баталии.
– Вы знаете код шифра?
– Нет.
– Ладно, наши специалисты с этим разберутся…
Ильина сделала опись ценностей. Затем попросила одного из криминалистов принести нож, найденный в цветнике.
– Узнаете этот нож?
Колбасова посмотрела на нож с широким длинным лезвием и деревянной ручкой. Он был упакован в целлофановый пакет.
– Да, – выдавила она из себя. – Это нож Вики. Она работала им на кухне.
Ильина дала знак, и вещдок унесли.
Дело казалось крайне запутанным. Если это были грабители – то почему они убили хозяйку, не попытавшись выяснить у неё, где та хранит деньги? И почему убийство произошло в глубине двора, за гаражом? Что побудило хозяйку выйти ночью на дорожку у цветочной клумбы, прихватив с собой кухонный нож? А что, если…
– Собака во дворе есть?
– Да. Барсик. Но он куда-то исчез. Я как вошла во двор, так и ждала, что он навстречу мне выскочит. Но его не было.
– Вас это не удивило?
– Я не подумала тогда об этом. Решила, что он, наверное, где-то на улице бегает.
Возможно, как раз лай Барсика и привлек внимание Виктории Сасс? И тогда она, вооружившись кухонным ножом, вышла во двор и столкнулась там с неизвестными?
Но если это люди из портовой мафии – а Ильина склонялась именно к этой мысли – то почему они действовали так топорно? Зачем было наносить женщине столько ножевых ран, каждая из которых была смертельна? Причем и на дверцах серванта, и на бутылке из-под коньяка «Наполеон», которая валялась на полу, и в других местах были оставлены многочисленные отпечатки пальцев. Преступники не стерли их даже с орудий убийств – кухонного ножа и швабры. Всё это выглядело так нелепо, как будто тут орудовали какие-то зеленые сосунки, а не опытные бандиты.
Она зацепилась за эту мысль, но тут же отогнала ее: нет, нет, это маловероятно. Скорее всего, тут – разборки олигархов. Кому-то надо было вывести из игры главбуха, а её деньги – это для них сущие пустяки. Весь этот хаос – просто прикрытие, ширма. Надо копать в морском порту!
Между тем, оперативники обошли соседей, но их опрос оказался пустой тратой времени – никто ничего не видел и не слышал. Ольга Романовна изъяла видеозапись из камеры наблюдения и, покончив с формальностями, уехала в контору.
Она поручила двум молодым сотрудникам прочесать ломбарды и комиссионки – не всплывут ли где-нибудь сережки убитой?
Конечно, она не рассчитывала на успех. Для тех, кто убил Викторию Сасс, было бы настоящим безумием продавать сережки, снятые с еще не остывшего трупа. Но – чем черт не шутит?
Записи видеонаблюдения тоже не принесли результата. Их попросту не оказалось. Случайность?
К одиннадцати часам ее вызвали на летучку к начальнику. К этому времени ей уже стало известно, что преступников было трое – их отпечатков не было разве что на потолке. Но в картотеке эти пальчики не числились.
Снова тупик.
Впрочем, её ребятам удалось открыть сейф. В нём оказались документы на дом, паспорт убитой, свидетельство о смерти мужа. Отдельно лежали 22 тысячи долларов, 4 тысяч евро и 9 тысяч гривен. Бижутерия, лежавшая в позолоченной шкатулочке, скорее всего, не имела большой цены. Так что и здесь зацепок не было.
Ильина доложилась начальнику по этому делу. Он спросил, что она намерена предпринять, и она ответила, что, прежде всего, хотела бы повстречаться с Соскиной и прояснить ситуацию с ключами. Затем пошевелить палкой в морском порту – возможно, там всплывет что-то интересное.
Начальник линию ее расследования одобрил, но предупредил:
– Только ты там поаккуратнее шевели. А то ведь можно и без палки, и без головы остаться.
Она возвратилась в свой кабинет.
Последние слова шеф произнес как будто в шутку – но в них чувствовалось предостережение: не разевай варежку, гляди, куда ступаешь!
И все-таки, Ольга Романовна решила начать с порта – Соскина подождет.
Она уже собралась выходить из кабинета, когда зазвонил её мобильный телефон. На связи был Паша, один из двух сотрудников, посланных ею на поиски сережек убитой.
– Есть! – услышала она его взволнованный голос. – Записывайте, Ольга Романовна! Негода Геннадий Яковлевич, 2000 года рождения от рождества Христова, проживает по переулку Овражному, дом №23. Час назад, или около того, принес в ломбард по улице Кутузова сережки. Золотые висюльки. Очень красивые изумруды. Под ними – филигранные полумесяцы. Все сходится, это они.
Неужели удача? И все оказалось так просто? Ей даже не верилось в такой легкий успех.
Она села за компьютер и подключилась к базе данных тех, кто уже попадал им на удочку. Ввела в строку поиска фамилию: Негода. Выпало сразу четыре человека. И все они прописаны по адресу: Овражная, №23.
Итак, что же это за субчики?
Негода Яков Кузьмич, 1964 года рождения, профессиональный вор-карманник, имеет три судимости, в настоящее время отбывает наказание в лагерях общего режима. Фотография не очень хорошего качества: тощий тип с темным костлявым лицом, лоб узкий, короткие щетинистые волосы, мертвящие угольки глаз…
Негода Ирина Игнатьевна, 1972 года рождения, его законная супруга. Одна судимость. Пырнула ножом собутыльника в пьяной драке. Три года условно – принимая во внимание тот смягчающий факт, что на момент поножовщины она являлась матерью двух малолетних детей. Ее фотография была немного лучше: огненно-рыжая баба с круглым лицом, усеянным крапинками. Взгляд тяжелый, угрюмый. Расплывшиеся бедра. Талии, в обычном понимании этого слова, нет.
Отпрыски этой четы.
Негода Геннадий Яковлевич, принесший в ломбард золотые сережки. Имел несколько приводов в милицию за хулиганство и кражу металлолома. Состоит на учете в детской комнате милиции. Достиг совершеннолетия три недели назад, и теперь уже может отвечать за свои деяния по полной программе. Фигура – как и у отца: тощая, поджарая. От матери унаследовал рыжие волосы и веснушки на туго обтянутом кожей костлявом лице. Взгляд хищный, недобрый – молодой волчонок!
Тарас Негода, 14 лет. Несмотря на столь юный возраст, уже сподобился попасть в их картотеку: шарил в чужих дворах и огородах, орудовал на чердаках, воровал телефонные кабели. Одним словом, приобретал навыки, проходил курс молодого бойца. Внешне почти не отличим от брата.
Через три четверти часа к переулку Овражному подкатил милицейский уазик, и из него вышла оперативная группа – машину они оставили за углом, дабы не спугнуть «клиентов». Однако, как выяснилась, проехать к дому Негоды на автомобиле они все равно не смогли бы: метров через пятьдесят переулок начинал круто сбегать с холма извилистой тропой. С обеих сторон возвышались гнилые покосившиеся заборы, над головами нависали ветви акаций и абрикос, а с левой руки петляла вонючая канава, прорытая помоями и дождевой водой. Идти по этой козьей стежке можно было лишь друг за другом, подобно футболистам, выходящим на поле.
Нечетные дома шли по левой стороне переулка, но таблички с номерами вывешивать тут было не принято. И все-таки, оперативники сумели вычислить нужный им дом.
Это была старая покосившаяся мазанка – из тех, что воспевал в своих творениях Тарас Григорьевич Шевченко. Хатка сидела в яме, край её с течением времени обсыпался, и забор, соответственно этому, переносился все дальше на тропу, пока не вылез на её середину. Сооружен он был из разносортных кусков шифера, и это вносило свежую струю в угрюмый пейзаж. С противоположной стороны стояла облезлая хибара с заколоченными окнами, так что в этом месте следовало протискиваться бочком. За шиферным забором теснина обрывалась, и с правой руки взору открывался лысый бугорок, на котором был разбросан всяческий хлам, и росла чахлая травка – некогда на этом месте стоял дом. Аккурат против бугра, между забором из шифера и следующей хатой, словно в бильярдной лузе или же мышиной норе, схоронилась покосившаяся калитка, как бы раненная в левый бок. Из-за забора доносилась брань, уснащенная самой отборной матерщиной. И именно данное обстоятельство убедило сыщиков, что это и есть искомый дом.
Бойцы проверили оружие. Осторожно просочились во двор через кособокую калитку и увидели перед собой открытую настежь дверь в убогую хату. Однако пьяные голоса доносились из сарайчика в глубине двора. Старший команды дал знак – и двое оперативников устремились в открытую дверь, а остальные двинулись к сараю.
Там пировало трое подростков. Они и глазом и не успели мигнуть, как оказались лежащими на полу лицами вниз. Все трое были пьяны в дымину. Двое из них – рыжеволосые братья Негоды, тут и к бабке ходить не надо. Третий – белобрысый шкет какой-то. Ему бы соску еще сосать, а не водку пить…
На следующий день Ольга Романовна докладывала на летучке по делу об убийстве Виктории Сасс.
– Снятые с ушей убитой золотые сережки были сданы в ломбард Негодой Геннадием Яковлевичем, 2000 года рождения, проживающим по адресу переулок Овражный, дом № 23. По указанному адресу обнаружены вещи с квартиры убитой: плазменный телевизор, ноутбук, посуда из хрусталя, женская дубленка и прочее. Отпечатки пальцев на ноже принадлежат Геннадию Негоде, а на швабре – его четырнадцатилетнему брату Тарасу. Задержан и третий член банды, Пушин Потап Викторович, о тринадцати с половиной лет от роду. Его отпечатки пальцев присутствуют на бутылке из-под коньяка «Наполеон», дверцах комода, а также рассеяны по всему дому – как и братьев Негоды. На момент задержания троица находилась в состоянии алкогольного опьянения. На допросах они показали, что проникли во двор Виктории Сасс с целью хищения металлолома. Залаявшую на них собачку огрели камнем и выгнали со двора. На шум вышла хозяйка с ножом в руке и стала на них кричать. Они забежали за гараж, и она последовала за ними. Тогда четырнадцатилетний Тарас, в целях самозащиты, схватил швабру, которая стояла у стены гаража, и ударил ею по голове хозяйку дома. Его старший брат вырвал у нее кухонный нож и нанес ей пять смертельных ран – тоже, как он пояснил, в целях самообороны. После этого троица вошла в дом, распила бутылку коньяка «Наполеон», найденную ими в серванте, забрала плазму, ноутбук, дубленку и скрылась с места преступления. Ночью, в сарайчике у Негоды, пили самогон, отмечая успех своего предприятия. Под утро вспомнили о золотых сережках. Вернулись назад и сняли их с ушей убитой. Заодно прихватили ковер и ещё кое-какие вещички. Золотые сережки Геннадий Негода снес в ломбард, купил водки, сигарет, закуску, после чего троица продолжила свой банкет. До суда малолетки выпущены на подписку о невыезде, а Геннадий Негода взят под стражу.
Начальник отдела, тихонько постукивая пальцами по столу, задумчиво произнес:
– Так, говоришь… портовая мафия тут не причем?
– Никак нет, Владимир Сергеевич. Теперь остается только прояснить историю с ключом от калитки. Убийца утверждает, что он подобрал ключ к замку. И действительно, в его сарае обнаружен целый арсенал ключей, отмычек, фомок – весь воровской набор. Но подходящего ключа там нет, а замок на воротах убитой очень непрост. Вместе с тем, ключ от калитки Виктории Сасс какое-то время находился у такой себе Галины Соскиной, и мог попасть к её сыну или дочери. А от неё – к Негоде, с которым она якшалась. И тот мог сделать дубликат.
Владимир Сергеевич поморщился.
Доказать это будет сложно – почти невозможно. А если и докажешь, что с того? Предъявить детям Соскиной обвинение в соучастии? Чушь! Братья Негоды и сами не знали, что пойдут на убийство, оно произошло спонтанно. Все это – пустые хлопоты, а дел невпроворот.
Криминальная обстановка в их районе была отнюдь не радужной.
На днях были амнистированы толпы уголовников, дабы под эту сурдинку выпустить из тюрьмы бабу с оранжевой косой, и теперь они терроризировали население. На руках у гопников гуляло множество неучтенного огнестрельного оружия, а лучшие кадры были либо изгнаны из рядов милиции после фашистского переворота, либо уволились сами, глядя на весь этот кавардак. Кастрюлеголовые распоясались окончательно и просто обезумели от безнаказанности. Его самого, того и гляди, люстрируют: обольют зеленкой, да и бросят в мусорный бак с криками: «Слава Украине!»
– Хорошо, – протянул начальник. – Очень хо-ро-шо! Разберись с этим. Но не затягивай. Дело и без того ясное, передавай его в прокуратуру. Нам некогда топтаться на месте. Сегодня утром трое в масках ограбили гражданку Елизарову. И, представь себе – в том же переулке, что и Викторию Сасс. Возьмешь это дело себе. Тем более, что и местность тебе уже знакома.
10
Весть об убийстве Виктории Сасс быстро облетела весь район. Причем местным Пинкертонам из дома № 17 по улице Солнечной – Ольге Викторовне Караваевой и Антонине Гавриловне Гопак – удалось выяснить даже и то, что оказалось не под силу и следственным органам. А именно:
- Убийцы пытались изнасиловать Викторию, но она их узнала, и они убили её, заметая следы.
- Из сейфа убитой было похищено сто тысяч американских долларов, шестьдесят тысяч евро, два килограмма золота в слитках, полкило ювелирных изделий и множество ценных бумаг, включая акции Газпрома. И это, кроме плазменного телевизора, ноутбука и всего прочего.
- В доле с преступниками находились Соскины. Они-то и передали ключи от дома бандитам, а те сделали с них дубликаты. Оставалось пока не выясненным, правда, кто именно скинул им ключи: Галка Пьяные Трусы, Элеонора, или же Юрка? Но над этой темой детективы в юбках работали.
Эти сведения Елагин получил, возвращаясь домой из приват банка, куда он ходил за пенсией. Кумушки сидели на скамейке, греясь на солнышке, и точили лясы. Когда он проходил мимо них, Караваева окликнула его:
– Иван Иванович, а ты слыхал, что Вику убили?
– Какую Вику?
– Да куму же твою!
Фигура у Ольги Викторовны – расплывшаяся, как студень, а лицо пожелтевшее и дряблое, словно у старой эскимоски. В тусклых глазах залегла усталость и пустота. Трудно поверить, что в молодости она была писанной красавицей и имела бешенный успех у мужчин.
– Да, ну! – удивился Елагин. – Я же её только вчера видел.
– А сегодня ночью её убили.
– И кто же?
– Генка Негода со своим братком. И еще один шкет какой-то. А ключи они взяли у Соскиных.
– Точно?
– Сто процентов! Ведь Галка ухаживала за мужем Вики, и ключи у неё были. А Элеонора путалась с Генкой, и он её обрюхатил… Значит, она их ему и дала.
Логика у Караваевой была железной, ничего не скажешь.
– К ним и милиция уже заявилась, – со злорадным торжеством присовокупила Антонина Гавриловна Гопак. – Сейчас за жабры возьмут!
Голос у неё был грубый, мужицкий. В отличие от Караваевой, она красотой не блистала никогда, и даже в цветущие годы ей не удавалось пленить своими женскими чарами представителей сильного пола. Костлявая, нескладная, вечно рядилась она во всё тусклое, и её платья болтались на ней, как тряпки на швабре.
В течении десяти минут кумушки снабдили его самой подробнейшей информацией по делу об убийстве Виктории Сасс. Впрочем, Елагин большого доверия к их словам не питал, поскольку знавал их еще с детской песочницы и понимал: этим дамочкам брехать – всё равно, что с горы на санях катиться. Однако же, с другой стороны, дыма без огня не бывает…
– Э-хе-хе! – вздохнула Антонина Гавриловна, воздевая горе тусклые рыбьи глаза. – И куда только мир катится, а, скажи, Иван Иванович? В наше время такого не было…
– Да, – подтвердила и Ольга Викторовна. – В наши времена даже и представить себе такое было невозможно! А теперь уже совсем с ума посходили!
В молодости Анна Гавриловна гуляла напропалую, пускалась во все тяжкие. Выйдя замуж, так и не угомонилась. Что касается Гопак, то она работала кладовщицей на заводе, а когда её сократили после перестройки, переквалифицировалась в дворничиху и, поскольку мужчины на неё клевали слабо, пристрастилась чарке. Словом, в молодости эти дамы отрывались конкретно, позабыв о тормозах. Но сейчас вдруг заделались рьяными поборницами нравственности и высокой морали.
– О-хо-хо! Уж было, было – а такого ещё не бывало!
Выслушав ещё несколько сентенций подобного рода, Елагин вошёл в подъезд и стал подниматься в лифте на свой этаж. Пинкертоны не соврали: у двери Соскиных действительно околачивались представители правоохранительных органов.
– Вы не знаете, Соскина дома? – спросила у Ивана Ивановича довольно интересная дама в строгом, бутылочного цвета костюме.
– Понятия не имею, – ответил Иван Иванович. – Я только что пришел, как видите.
Он вынул из кармана ключ и начал вставлять его в замочную скважину. Дама приблизилась к нему, и он почувствовал её благоухание: от нее исходил нежный запах духов и дурманящих женских флюидов. Она спросила его тоном, располагающим к полной и безусловной откровенности:
– А как вы могли бы охарактеризовать вашу соседку?
Он сдвинул плечами.
– Никак.
– А все-таки? – она улыбнулась ему – мягко и доверительно, как это делала его покойная бабушка, угощая конфеткой.
– Видите ли, – пояснил ей Иван Иванович, – мы живем с ней на одной площадке, но тесных отношений не поддерживаем. Так что мне трудно судить, насколько богат её духовный мир.
Она отошла от него, нахмурив брови. Милиционерам надоело звонить, и они принялись барабанить в дверь:
– Откройте, милиция!
На пороге появилась Соскина – в мятом халате и с растрепанными волосами. Елагин открыл дверь и вошел в свою квартиру.
Он сбросил с себя пропотевшую одежду и принял душ. Потом надел майку и шорты – день был теплый, и он не стал одевать сорочку. Выпил чашечку кофе со сливками – эта была уже вторая за сегодняшний день, и он подумал о том, что с этой пагубной привычкой пора кончать – решительно и беспощадно. Затем вышел на балкон.
Во дворе ребятня гоняла мяч, и он стал наблюдать за их игрою.
Он и сам любил играть в футбол, и иной раз, проходя мимо мальчишек, его так и подмывало тряхнуть стариной и показать этим недорослям, как следует финтить и наносить прицельные удары. Но он тут же одергивал себя, вспоминая о своем почтенном возрасте.
Он стоял на балконе и смотрел во двор, когда раздался длинный настойчивый звонок. Потом еще. И еще. Елагин вышел в прихожую и открыл дверь. На пороге стояла Соскина и блаженно улыбалась – как видно, она уже успела принять очередную порцию допинга.
– Иван Иванович, – сказала она, – у тебя спичек нету? Хочу, блин, зажечь газ на плите – а все спички, блин, кончились. Представляешь?!
– Представляю, – сказал он.
У нее была электрическая зажигалка – и он знал об этом. Так что спички ей могли понадобиться лишь для того, чтобы прикурить. А, может быть, это был просто предлог для того, чтобы поболтать с ним?
– Заходи, – сказал он и прошел на кухню.
Она последовала за ним. Он вынул из ящика кухонного стола коробок со спичками и протянул ей.
– Держи.
– Ой, спасибо! Спасибо тебе, Иван Иванович! Сейчас зажгу газ – и сразу же верну!
Глаза ее блестели как у мартовской кошки. Он махнул рукой:
– Да, ладно! Забирай, у меня ещё есть.
Соскина прижала коробок к груди. Казалось, она сейчас прослезится от переполнявшего её чувства благодарности.
– Спасибо! Вот спасибо, Иван Иванович!
– А что это к тебе милиция зачастила? – спросил Елагин. – Прямо как к себе домой ходить начали.
– Так это же они по убийству Вики явились.
Он приподнял бровь:
– А ты тут каким боком пристегнута?
– А вот спроси у этих придурков! – воскликнула Соскина, округляя глаза. – Говорят, у тебя были ключи от её дома – так, может быть, это ты их Генке передала?
– Какому Генке?
– Джельсомино. Знаешь, рыжеволосый такой, конопатый, Ирки Негоды сынок. Да ты должен знать его. Он постоянно в нашем дворе ошивается вместе с братцем своим – такой же рыжей соплей.
– А, – кивнул Иван Иванович. – Знаю. Это тот гусь, что трется с твоей Элеонорой, не так ли?
– Ну и что? Она уже девочка взрослая, и может гулять с кем захочет. А они прицепились ко мне, пидеры позорные, говорят, мол, это ты ей ключи дала.
– А ты не давала?
Соседка сделала удивлённые глаза и перекрестилась сухими почерневшими пальцами:
– Да ты что! Вот те крест святой, моя дочь к ним и не притрагивалась даже.
Похоже, еще одна рюмашка ей бы сейчас не повредила.
– А откуда же они у тебя появились?
– Ну, как же! – горячо воскликнула Соскина. – Ведь Викин муж – мой родной дядя! Догоняешь? Мой родной дядя, пусть земля ему будет пухом! И когда с ним случился инсульт, Вика попросила меня, чтобы я присматривала за ним, пока она на работе. Так я ж, такая дура! Такая дура! За копейки буквально, за чисто символическую плату, буквально, ходила за ним! Чисто по-родственному, блин, ходила! И кормила, и поила, и горшки выносила! Всё, всё, блин, для него делала! И вот такая благодарность за всё мое хорошее! Вот так вот, Иван Иванович, и твори людям добро!
– Однако же эти субчики каким-то образом проникли в дом Виктории, – сказал Елагин. – Вот милиция и строит версии.
Галка Пьяные Трусы выкатила зенки:
– Какие версии? Господь с тобою, Иван Иванович! Окстись! Да как дядя Толя ласты склеил – я тут же ключи Вике и вернула! Вот тебе крест святой.
Она опять перекрестилась.
– Ну, у милиции могут быть другие соображения на этот счет.
– Какие?
– Они могут предположить, что это твоя Элеонора, или же Юрка, взяли ключи тайком от тебя, и передали их этому рыжему барбосу, а тот – сделал с них дубликат. Во всяком случае, такая версия уже гуляет в нашем дворе.
Галка Пьяные Трусы уперла руки в бока, пошатнулась:
– Кто это говорит? Баба Тоня? Баба Оля?
Она кипела гневом праведным.
– Неважно.
– Нет, ты скажи мне, Иван Иванович! Кто? Я сейчас же пойду – и им всем морды понабиваю!
– Угомонись, Гала.
– Нет, это же надо такое придумать! Чтобы мои дети – и были замешаны в таких делах! Но ты ведь знаешь, Иван Иванович, прекрасно знаешь моих детей! Они же и копейки чужой не подымут, не то, чтобы ключи взять! У них же – моё воспитание! А я – как ты и сам прекрасно знаешь – для хорошего человека всё сделаю, последнее с себя сниму!
На губах Елагина мелькнула ироничная улыбка: «понятно, снимешь! – подумал он. – Особенно если тебе налить сто грамм». Но он тут же загасил улыбку.
– Так я же ни в чем и не обвиняю тебя, Гала. Я говорю только, что милиция должна во всем разобраться. Работа у них такая.
– Конечно! Бабуины! А ты видал, Иван Иванович, на каких лимузинах они разъезжают?
– И что?
– А то! Я вчера помидоры на рынок тянула, и у меня одно колесо отвалилось на тачке – так еле-еле её допёрла. Это как, нормально? Вот тебе, Иван Иванович, и справедливость!
– А в чем проблема, Галя? Я что-то тебя не понял. Иди работать в милицию – и тоже будешь разъезжать на лимузинах.
Она махнула на него рукой – как на недотепу.
Он сказал:
– А ты знаешь, что твой Юра уже покуривать начал?
– Так это же я ему даю, – с безмятежной улыбкой пояснила Соскина.
Елагин опешил:
– Как? Ты что это, серьезно?
– Естественно, – она с удивлением пожала плечами. – А что мне остается, блин, делать? Он же уроки, блин, начал прогуливать. И говорит мне: сигарету не дашь – в школу не пойду. Уж я его, блин, матюкала, уж я его матюкала – а ему всё как с гуся вода.
Елагин только подивился такой педагогической методике.
– А водочки ты ему не пробовала наливать за хорошие отметки в дневнике?
Но она не поняла юмора:
– Та ты шо! Чи я совсем дурная? Вот вырастит – и пускай, блин, хоть зальется.
Они перекинулись еще парой-тройкой слов, и она заявила:
– Ладно, пойду я. Надо еще, блин, приготовить чего-то похавать этим короедам.
Он не стал удерживать ее. Когда она ушла, он снова вышел на балкон и стоял там до тех пор, пока мальчишки не окончили игру.
11
Море лежало у берега – ласковое и безмятежное. Дул легкий бриз. Толик сидел у костерка, наяривал на гитаре и пел приятным баритоном:
Колокольчики-бубенчики звенят,
Рассказать оду историю хотят
Как люди женятся и как они живут
Нам об этом колокольчики споют.
А у хозяйки, Катерины молодой,
Муж был старый, некрасивый и худой.
Поистратил все силенки в стороне,
Не оставил ничего своей жене.
Раз приходит муж с работы говорит:
Дорогая, нам разлука предстоит.
Уезжаю, дорогая, на три дня,
Ты смотри уж тут, не балуй без меня.
Отблески огня падали на его широкую грудь, смуглые щеки, длинный горбатый нос и густые вьющиеся волосы, нависающие над гладким выпуклым лбом. Стального цвета глаза были немного навыкате – явный признак еврейской крови. На нём была клетчатая рубаха и потертые джинсы, а на ногах красовались бежевые мокасины. Это был рослый, хорошо сложенный мужчина, производивший впечатление сильного хищного зверя. Передвигался он упругими кошачьим шагами, и у него был хорошо поставлен боковой удар. Он и впрямь любил поохотиться – на женщин, понятно, и по этой причине частенько попадал в различные переделки. Сейчас ему было тридцать лет, и он полагал, что это наилучший возраст для мачо, ибо именно в этой точке жизненного пути открывается самый широкий диапазон для отстрела – от семнадцатилетних курочек до солидных опытных дам.
Его жена, Виктория, сидела рядом с ним, прислонясь красивой кудрявой головкой к его плечу, а он с Томой и Мишей – их сыном – расположился напротив них.
Вечер стоял чудесный. В небе высветились звезды и загадочно мерцали в небесной вышине. Пламя костра завораживало, и пение Толика, игравшего на гитаре, настраивало на минорный лад:
Муж уехал, на диванчик я легла,
Долго думала, уснуть я не могла,
А как уснула, что же чую, боже мой!
Кто-то гладит между ног меня рукой…
Песенка, конечно, была вульгарная, и слушать её их сыну не пристало, однако же не затыкать ему уши ватой?
Невдалеке чернела машина Толика, на которой они приехали на лазурное побережье и сбоку от неё виднелись их палатки. Это происходило в начале восьмидесятых годов. В то время они ещё дружили семьями. Их жены работали инженерами-экономистами на заводе «Паллада», который строил доки – но только в разных цехах – и жизнь казалась им устойчивой и ясной, а СССР – несокрушимой могучей страной.
Славное, однако, то было времечко! Леонид Ильич Брежнев постоянно испытывал чувство глубокого удовлетворения от успехов Советского народа, а все остальные – горячо одобряли и поддерживали генеральный курс компартии. Советские хоккеисты громили шведов, чехов и канадцев, Анатолий Карпов одерживал виктории на шахматных турнирах, и трудовые коллективы вызывали друг друга на социалистические соревнования, брали встречные планы, и никто не думал, не гадал даже, что СССР может рухнуть в одночасье, как карточный домик.
Толик работал фотографом в фотоателье на улице Суворовской, однако оно было лишь ширмой, прикрывавшей основной род его деятельности и дававший ему возможность «клеить» там дамочек. Он был из тех парней, о которых пелось в кинофильме «Следствие ведут знатоки»: «Если кто-то, кое-где у нас порой, честно жить не хочет…» И с этими-то нехорошими парнями отважные, совестливые и очень умные люди в погонах и вели свой незримый бой.
Было в ходу в те времена такое словечко: фарцовка. Оно означало запрещенную в СССР спекуляцию дефицитными импортными товарами. Так вот, Анатолий Сасс начал подвизаться на этом поприще ещё со школьной скамьи.
Начинал фарцевать шариковыми ручками, затем стал «доставать» виниловые пластинки, аудиокассеты, бобины. Позднее переключился на болоньевые плащи из Италии, заграничные магнитофоны, джемпера и всякие шмотки. С течением времени оброс нужными связями, стал поставлять иностранным гражданам девочек, научился так-сяк изъясняться на английском языке: Do you have anything for sale? (У вас есть что-нибудь на продажу?») Короче сказать, мог и чёрта с рогами достать – за соответствующую плату, понятно.
Перед западом благоговел, а к своей стране относился отрицательно: мол, не дает распрямить крылья оборотистым парням вроде него. На Западе спекулянт – это же самый уважаемый человек! Там это слово не несет в себе негативного оттенка, ибо спекулянт – это наиболее головастый и энергичный член общества. Он идет, как ледокол, впереди всех, нащупывает узкие места в потреблении товаров и снимает сливки. А уже за ним устремляются производственники и заполняют дефицитную нишу. Таким образом, рынок сам регулирует спрос и предложение. А у нас в СССР всё закостенело, на кремлёвском Олимпе засели одни старцы и нет никакого движения вперед. А как хотелось дохнуть свежим воздухом свободы, зажить припеваючи, как и на благословенном западе! И желалось, очень желалось Анатолию Сассу, чтобы СССР поскорее накрылся медным тазом и разлетелся, к чертовой бабушке, на мелкие куски!
И сбылась мечта деловара: незримый бой был проигран подчистую, и страна полетела в тартарары под громкие свистки об ускорении, гласности и новом мы́шлении. Люди на предприятиях оставались без зарплат, станки продавали за бесценок, новёхонький метал резали и увозили за бугор, как металлолом. Людей увольняли с производств пачками, и каждый спасался с тонущего Титаника, как только мог: кто-то торговал на базаре колбасой, иной – турецким барахлом, или газетами. Толик ухватил момент, набрал кредиты в банках за небольшие откаты, и так приумножил свои доходы – мама не горюй! А когда Паллада окончательно сплела лапти – пристроил Вику, через нужных людей, в Морском порту. Она зацепилась там, как кошка лапой за куриный окорок, и постепенно доросла до главбуха…
– Плесни-ка еще, дружище.
Елагин потянулся к бутылю с вином и наполнил стаканы. Они дозаправились. Вино было домашнее, очень приятное, источавшее неповторимый аромат Лидии. Толик провел рукой по струнам и снова запел.
У бабушки под крышей сеновала
Хохлатка-курочка спокойно проживала.
Жила она, не ведая греха,
Пока не повстречала петуха.
Когда костерок догорел, они испекли в золе картофель и, обжигая ладони, ели его, запивая душистым вином. Потом их жены и сын ушли спать в палатки, а они с Толиком всё сидели у потухшего костра и решали вечные вопросы бытия.
Параллельно с этим приятели пытались разрешить и другую архиважную задачу: добраться до донышка трехлитрового бутыля. Задача эта была, прямо скажем, не из легких. Однако же мужчины и не искали легких путей.
Елагин в подобного рода делах слабаком не был никогда, и мог поднять на грудь изрядное количество спиртного, однако же перед Толиком он снимал шляпу: этот бугай был способен «гудеть» всю ночь напролёт, а утром, как ни в чём ни бывало, отправляться на работу.
Толик наполнил стаканы и изрёк:
– Лучше быть здоровым и богатым, чем нищим и больным! (Это была его любимая присказка). Так выпьем же, Ваня, за то, чтобы у нас с тобой было всё, и чтобы нам за это не было ничего.
Они осушили стаканы, и Елагин вступил в дискуссию:
– Так не бывает, Толя. За всё в этом мире надо платить. А ты, как я вижу, хочешь без билета в рай въехать.
Толик начал оппонировать:
– Туфта всё это.
– Почему, туфта?
– А потому. Ты этот рай видел? Я – нет.
– Но это вовсе не означает, что он не существует, – стал выстраивать свою логическую цепочку Елагин. – Электричества мы с тобой тоже не видели, верно? Но попробуй, сунь палец в розетку – и тебя так шарахнет… Так что законы лучше не нарушать – ни духовые, ни физические. Себе дороже будет.
– Туфта всё это, – убеждённым тоном повторил Толик.
– Нет, ты аргументируй! Аргументируй! – возражал Елагин. – Почему туфта?
– А потому, что жизнь дается только один раз. И во второй раз ты из материнской утробы на свет божий не вылезешь. И что там, за гробовой доской, не ведомо никому. А посему, пока молодой и здоровый, бери от жизни всё, что могёшь.
– А кем дается?
Тут он и расставил ему ловушку, но Сасс изящно обошёл её:
– Папой с мамой.
– Так что же, по-твоему, Бога нет?
Губы Толика растянулись в снисходительной улыбке. Он посмотрел на Елагина так, как смотрят взрослые дяди на несмышлёного ребенка.
– А ты что, в самом деле веришь во все эти сказки?
– Но как же так! – удивился Елагин. – Ведь ты же умный человек! Что же, по-твоему, этот земной шар, это море, и эти звезды, – он простер руку к небесам, – и вся наша разумная жизнь на планете Земля – всё это само собой сочинилось? Без всякой идеи, без смысла, простым хаотичным сочетанием материальных частиц? Так ведь даже часы на твоей руке не появились из слепого сочетания комбинаций из элементов таблицы Менделеева, их мастер сотворил, не так ли? А уж живой организм…
– Послушай, Ваня… – Толик качнул мясистой ладонью. – Перестань гнать пургу… Давай-ка лучше еще крякнем.
Они крякнули, и Толик загрыз вино помидором. По его толстым пальцам заструился томатный сок. Елагин поднял палец и сказал:
– Ты нигилист! Именно о таких типах, как ты, и писал Тургенев. Тебе бы только лягушек резать, как Базарову. А всё духовное – по барабану.
– Я реалист, – возразил ему на это Сасс. – Прагматик. И не витаю в облаках, как ты, а хожу по этой грешной земле. Мне нужно прежде всего пощупать, понюхать, чтобы поверить во что-то. Но даже если ты прав. Даже если имеется некий Творец, и он создал некий механизм. Так мы-то с тобой находимся внутри этой системы. Мы – только маленькие колесики, и как устроены наши часики, нам неведомо. Мы крутимся в этой юдоли, пока не выработаем свой ресурс, а для того, чтобы узнать, как всё устроено в сем бренном мире, нам надо выйти из замкнутой системы, увидеть её со стороны. Но мы с тобой этого сделать не могём. А если бы и могли – ещё не факт, что сумели бы разобраться во всех этих винтиках и шестеренках. Так какие тогда претензии к нам? Все вопросы к Творцу! К Нему, к Нему одному! Он создал этот мир? Он. Вот и пускай теперь и расхлебывает эту кашу, коли Сам её заварил.
– А твое дело, значит, сторона?
– Точно!
Они налили еще.
– Хорошо, – сказал Елагин миролюбивым голосом и поднял ладони вверх в знак капитуляции. – Ты убедил меня. Всё в этом мире происходит по воле Творца, и без его изволения ни один волос не падёт с нашей головы. И пока мы не выйдем за грань земного бытия – как тут всё вертится, мы узнать не могём. Заметано. Но ведь есть же и посланники Бога. Они-то выходили в сферы духовные, за пределы этого мира, и объясняли людям, что тут к чему?
– Да? И кто же это, например, позвольте полюбопытствовать? – в голосе Сасса звучали нотки сарказма.
– Ну, хотя бы тот же царь Давид. Слыхал о таком?
– А то! – губы Толика растянулись в нехорошей усмешке. – Льва догонял, и голыми руками ягненка из его пасти вырывал. Голиафа камнем замочил. Рембо отдыхает! А сколько он филистимлян истребил, не щадя никого, даже и скота бессловесного? Людей пилами пилил, молотил их цепями, призывал побивать младенцев головами о стены. Это чо, Бог ему такие ценные указания давал?
Елагин не был силён в святых писаниях и потому сказал:
– Ладно. За царя Давида я не буду, как говорится, мазу тянуть. А Христос? Уж Он-то никого камнями не побивал, Он исцелял людей, воскрешал их из мёртвых. Его чо, тоже отвергаешь?
– И чем это для Него кончилось, ты помнишь? Те самые ребята, которых он исцелял и воскрешал из мертвых – они же первые и начали кричать потом Пилату: «Распни Его!»
– Ну, тут ты загнул, – не согласился с ним Елагин. – Кричали-то как раз те, кто Его отвергал.
– Э, нет, – Толик помахал пальцем у своего горбатого носа. – Это были именно те, кто кричал Ему сперва «Осанна!», а потом – «Распни!»
Спорить было бессмысленно, и Елагин сказал:
– Как там всё было – ты знать не можешь. Но ты Христа не касайся. Это – святое. Понял?
Сасс потянулся к нему со стаканом в руке и ответил так:
– А ты знаешь, в чём состоит главная идея Библии?
Зрачки его хитро блестели.
– Нет. Скажи.
– Ну, слушай. Придёт Машиах, и миром станет править каста избранных. Им будет принадлежать всё, а остальным – фига с маслом. И я живу как раз по этой самой заповеди: «Пусть у меня будет всё, и мне за это ничего не будет». А ты, если, желаешь, снимай с себя последнюю рубашку, и отдавай её ближнему своему. И флаг тебе в руки!
Как давно это происходило – казалось, в какой-то прежней жизни.
Они пили душистое вино под звездным небом, калякали за жизнь, воображая себя большими умниками, а на самом деле, не понимая в ней ни бельмеса. Но те слова, что они произносили той ночью, никуда не делись и продолжали жить в их душах. Так, всяком случае, чувствовалось Елагину.
12
Юра направился к подъезду. В руке он нёс футбольный мяч. Он поднялся на свой этаж, вышел из лифта, и увидел Ивана Ивановича.
– Здравствуйте, дядя Ваня, – поздоровался мальчик.
– Здоро́во, казак, – сказал Елагин. – Ну как, много голов забил?
– Пять.
– Молодец. А у меня к тебе разговор есть. Может, заглянешь ко мне, если не слишком спешишь?
Он распахнул перед Юркой дверь. Тот помешкал немного и вошел в прихожую. Иван Иванович затворил за ним дверь, и они проследовали на кухню.
– Садись.
Юрка сел за стол на предложенный ему стул.
– Чай будешь?
Он помотал головой:
– Нет.
– Ну, как хочешь.
Елагин устроился напротив него.
Этот мальчик вызывал у него симпатию, и Елагину хотелось помочь ему. Ведь отца у него не было, а мать… Но с чего начать? Ведь они – люди разных эпох…
– Что-то я атамана вашего, Джельсомино, давненько не видывал? – закинул он пробный шар. – Где это он?
Юрка сдвинул плечами. Мяч он держал под рукой.
– И ни братца его рыжего, ни этого, белобрысого… как его, дай Бог памяти?
Мальчик поднял глаза:
– Потапа?
– Его самого, голубчика.
Юрка переложил мяч на колени. Елагин продолжал:
– Я слыхал, будто они в милицию попали? Говорят, шарили в чужом дворе, потом женщину убили, ограбили ее… Так?
Ответ был дан на языке телодвижений – Юрка пошевелил плечами.
– Говорят, сняли с мертвого тела золотые колечки, отнесли их в ломбард, а потом напились, как свиньи, – вел дальше Иван Иванович, держа мальчугана в прицеле своих цепких глаз. – И их, прямо тепленькими, и повязали.
Он поднялся со стула и прошелся по кухне:
– И теперь все, тюрьма. Или колония. Прощай, воля!
Елагин испытующе посмотрел на мальчика:
– Может, и ты с ними был?
– Нет, – Юрка поднял голову и, глядя Ивану Ивановичу прямо в глаза, замотал головой. – Нет, дядя Ваня! Меня там не было!
– Значит, повезло тебе в этот раз… Но ты мог там оказаться. Разве нет? Подошел бы к тебе Джельсомино, и сказал бы: «Есть дело, Юра. Пошарим маленько во дворе у одной тетки. Подлатаемся на сигареты и пивко». И что бы ты ему ответил?
Он не сводил проницательного взгляда с мальчугана.
– Ведь он же у вас там верховодит, не так ли? Откажешься – и рыжий заявит, что ты боягуз. А тебе-то надо доказать, что и ты – парень фартовый, верно? Не маменькин сыночек какой-нибудь…
И, поскольку Юрка продолжать хранить молчание, Иван Иванович уверенно заключил:
– И пошел бы ты с ними, как глупый баран, на это дело. Рыжие женщину бы убили, а ты, как соучастник, с ними прицепом – ту-ту! – по тундре, по железной дороге… А? Как Потап.
Он сделал паузу, давая мальчику время на осмысление этих слов.
– Ну а, допустим, что у этого рыжего хватило бы мозгов на то, чтобы не нести эти сережки в ломбард, – стал рассуждать Елагин. – И дело оказалось бы нераскрытым. Что тогда?
Он не спускал с паренька глаз:
– Как бы ты поступил, окажись вместе с ними? Пошёл бы в милицию и заложил бы своих дружков? Или же промолчал, и жил бы с этим камнем на душе всю свою жизнь?
Юрка заморгал. Иван Иванович так и впился в него взглядом:
– А ты хоть представляешь себе, Юра, что значит жить с таким грузом на совести? Постоянно вспоминать эту убитую женщину? Видеть её в своих снах? Не дай тебе Бог, парень, изведать это…
– Но меня, же там не было, дядя Ваня! И я никого не убивал!
– Потому, что Бог отвел, – жёсткое ответил Елагин. – Но это тебе – первый звонок оттуда, – он помахал указательным пальцем вниз. – Чтобы ты поразмыслил над своими поступками. И призадумался над тем, как жить дальше. Понял?
– Да.
– Это хорошо, коли так. А теперь давай рассмотрим и такой, казалось бы, благоприятный для тебя вариант. Вот залезли вы в чужой двор, поживились там разным добром – и все шито-крыто. Сдали железяки в пункт приема металлолома, накупили выпивки и сигарет. Гульнули. Нищак! Всё прошло как по нотам. Так почему бы не провернуть этот фокус еще разок? И вот вы уже сарайчик чей-то почистили, или на чердаке у бабульки какой-нибудь пошуровали… Во вкус вошли. Не жизнь – лафа! Пора браться и за серьезные дела! Ларек там подломить, или хатку чью-то выставить. Ведь риск – благородное дело, не так ли? А работают пусть дураки. Да и опыт у вас уже, кое-какой, имеется. И бригада сколочена крепкая, надежная.
Он выдержал паузу.
– И, как ты думаешь, Юра, что ожидает тебя на этом пути?
Плечи мальчика взмыли к ушам и безвольно опустились.
– Уважение? Счастье? Можешь ты сложить два и два? И просчитать, какой в итоге получится результат?
По всему было видно, что решить самостоятельно эту нехитрую задачку Юрка не мог, и Елагин подсказал ему ответ:
– Если вы не засыплетесь на третий, или пятый раз – то погорите на десятый. Это – и к бабушке ходить не надо. И в итоге, – он изобразил пальцами решетку: – Опять тюрьма! Весь вопрос состоит лишь в том, как скоро вы попадетесь.
Елагин подошел к мальчику и опустил ему руку на плечо:
– Юра, если тебя грузят эти мои разговоры – так я тебя не держу. Ты можешь встать и уйти. Но скажи мне: как ты думаешь, чего я тебе желаю? Добра, или зла?
– Добра, – сказал Юрка.
– Ну, так что, тогда продолжим нашу беседу?
Мальчик кивнул.
– Смотри, Юра, – сказал Иван Иванович, – Смотри, не ошибись. Я повидал на своем веку немало. Даже и такого, чего бы не хотел. Ты же ещё только стоишь в начале жизненного пути. Так что тебе есть прямой резон выслушать меня, и пошевелить мозгами – если они у тебя, конечно, имеются.
Он прошелся по кухне.
– Если ты думаешь, Юра, что я – святой и праведный, то ты ошибаешься. Я в молодости куролесил так, что только держись. И за воротник закладывал, и безобразничал. И дружки у меня были – по образу и подобию моему. Вся разница между нами лишь в том, что я на каком-то повороте судьбы тормознул, а они – нет. И все они кончили скверно.
Елагин скосил глаза на притихшего Юрку – тот ловил каждое его слово.
– Но мой личный опыт, возможно, тебя не убедит, и у тебя-то как раз всё сложится иначе? Возможно, тебя-то как раз выпивка, курение, сквернословие и прочие непотребства к добру и приведут? – он испытующе взглянул на мальчугана. – Может быть, ты даже знаешь кого-то, кто обрел свое счастье на этом пути?
Под тяжестью его взгляда, Юра смутился.
– Так что? Знаешь?
Юрка помотал головой:
– Нет.
– А давай-ка поищем в твоём ближайшем окружении? Ты отца Джельсомино, дядю Яшу, помнишь?
– Нет.
– А я его знавал. Вор он. Карманник. Нигде не работал ни одного дня. Пока молод был – гусарил, а как воровскую квалификацию утрачивать стал, так и начали его ловить и бить. И пошел он по лагерям страны нашей. Помнится, как-то раз вытянул он кошелек на базаре у одной дамочки – так его поймали и отделали так, что он месяца два кровью харкал. И почки, и печень отбили. Ребра сломали. Еле-еле отошел. А жить-то как-то надо. И что ему прикажешь делать? Специальности нет, он только воровать умеет… И взялся он опять за старое. И опять его поймали, и избили, и теперь он – весь покалеченный – сидит в тюряге. А ведь как красиво стартовал!
Они помолчали немного.
– И теперь сыновья его тоже пошли той же дорожкой… Генка, так тот, пожалуй, лет на десять загремит, а его братец – учитывая, что он малолетка еще, и только лишь шваброй по голове тетю Виту ударил, а не ножом пырнул – годика три-четыре схлопочет. А тюрьма, Юра – это не курорт! Ты даже и представить себе не можешь, как она ломает людей. Лучшие годы, когда ты мог бы творить, любить, жить вольной жизнью среди свободных людей – и вычеркнуты из твоей жизни! И ради чего?
Он присел напротив мальчугана, опустил руки на стол и посмотрел ему в глаза:
– Ради какой-то великой идеи? Они что, Родину защищали? Или у них заболела мать, и они полезли в чужой двор, чтобы достать ей денег на лекарства?
Молчок.
– Нет. Цель у них была иная – накупить всякой дряни и привести себя в скотское состояние. И ради этого они убили человека!
Он встал, прошёлся по комнате.
– В общем, Юра, я не буду тебе морали читать, ты и сам уже парень взрослый. Так что думай своей головой, что тебе больше подходит: хорошо учиться в школе, получить профессию, жениться на скромной девушке и быть уважаемым человеком – или пойти по стезе твоих дружбанов.
Мальчик сидел, опустив голову, и мигал глазами. Елагин улыбнулся ему:
– Ну, всё. Проработка окончена. Ступай.
Юрка встал, держа мяч в руках, и вдруг сказал:
– Спасибо, дядя Ваня.
13
После обеда Елагин прилег отдохнуть и уснул. Грудь его мерно вздымалась, дыхание было спокойным и глубоким. Внезапно он очнулся и сел на кровать. Комната была залита серым светом, и сквозь тюль в проемах окон струился блеклый свет.
Он поднялся с ложа, подошёл к окну и отдернул штору. За ним он увидел свою Томочку. Она прильнула лицом к оконному стеклу и смотрела на него любящими карими очами.
Он понял, что ей без него плохо и что она зовет его к себе. И ему тоже хотелось соединиться с ней. Если бы не это стекло…
Вдруг он ощутил себя в своем теле, лежащим на кровати. Он проснулся – на этот раз уже в материальной оболочке. Какое-то время он лежал, боясь расплескать то тонкое, нежное чувство, которое они испытали друг к другу в эфирном мире. Потом встал, умылся, вышел на балкон.
Солнце уже клонилось к линии горизонта, окрашивая облака в оттенки красного.
Сколько раз это солнце уже всходило над землей и погружалось за окоем? Сколько родов человеческих явилось и сошло в могилу, наблюдая эти восходы и закаты? Вот и он, похоже, уже оканчивает свой земной путь, так, в сущности, и не поняв в этой жизни ничего. И жил-то он сикось-накось… И согрешал по полной программе… А уже пора и подбивать бабки…
Он опустил взор вниз.
По тротуару шла, разболтанно вихляя бедрами, Элеонора Соскина. Юбчонка у неё была так коротка, что едва прикрывала трусы, руки и живот были оголены, и на плече у неё сидел татуированный паук.
Что ж, подумал он, всё справедливо. Он уже пожил на этой планете, а она ещё только начинает свой жизненный путь. И как его пройти – это дело сугубо личное для каждого человека.