Литературный портал

Современный литературный портал, склад авторских произведений
You are currently browsing the Рассказы и повести category

На закате дней

  • 04.06.2020 19:29
На закате дней

Жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Сергей Есенин

1

Дом № 17 по улице Солнечной похож на раскрытую книгу, в корешке которой находится серая металлическая дверь. 

Было часов около трех пополудни, когда из этой двери вышел пожилой человек в очках с тонкой золотистой оправой – Иван Иванович Елагин собственной персоной. 

Фигура у него поджарая, а лицо как у пустынника на древних фресках, проводящего жизнь в посте и молитвенных бдениях – с подковообразным подбородком и высоким лбом мыслителя, увенчанным пространной плешью.

Был солнечный день бабьего лета, и он вышел из своей кельи на седьмом этаже в белой сорочке с короткими рукавами, сандалиях и широких старомодных брюках, подтянутых кожаным ремешком. В руке у Елагина была потертая дерматиновая сумка.

На лавочке возле подъезда уже сидели две «кумушки» – Ольга Викторовна Караваева и Антонина Гавриловна Гопак. Проходя мимо них, Елагин поздоровался с ними и потопал своей дорогой. Ольга Викторовна посмотрела ему вслед и, качнув сухонькой головой, вздохнула:

– О-хо-хо… Совсем мужик подался.

– Да, – протянула Антонина Гавриловна. – Даже смотреть на него жалко. Такой бравый мужчина был, а после смерти Томки…

Елагин не слышал этих слов, но каким-то образом угадал, что женщины судачат о нем. Минут через десять он был уже в Гранде.

В небольшом зале расхаживал охранник в униформе с округлым брюшком и бдительным оком следил за тем, чтобы покупатели не сперли чего-нибудь с лотков. Иван Иванович взял порожнюю тележку и двинулся к стеллажам с продуктами. Он неспешно передвигался вдоль полок, наполняя тележку провизией. Затем проследовал к кассе, рассчитался за покупки, переложил их в потертую сумку, вышел из магазина, обогнул ограждения перед тротуаром и поднялся по сбегающей вниз улице к пешеходному переходу.

В небе плыли пушистые облака, светило ясное ласковое солнышко, и листья на деревьях горели золотом и багрянцем. Машины лились сплошным потоком – одни с холма, а другие им навстречу, отравляя воздух выхлопными газами. Выбрав момент, Иван Иванович пересек улицу тяжелой шаркающей походкой, дошел до бордюра, и тут сердце его защемило, а на глаза навернулись слезы.

Для того чтобы ступить на тротуар с правого края зебры, ногу следовало поднять довольно высоко, но к корабельной площади бордюр шел под уклон, и его высота уменьшалась. По этой причине его драгоценная Томочка, еще когда она могла ходить, всегда тянула его за руку влево – туда, где высота была наименьшей. И все это так живо припомнилось ему сейчас. И то, как он, по укоренившейся уже привычке, забирал в правую сторону – потому что так идти было ближе, а она, молча, влекла его влево, ибо сказать уже ничего не умела, и поднять ногу на высоту бордюра в том месте, куда он шел, была не в силах. И тогда он вел ее вниз, к наименьшей высоте порожка, и выскакивал на тротуар, и она протягивала ему свои худые дряблые руки, и он вытягивал ее наверх. А потом вел к стоящей неподалеку скамеечке, чтобы она могла отдышаться и отдохнуть перед тем, как они продолжат свой путь.

Вот и эта скамеечка на железном каркасе с прогнившими рейками, и рядом с нею стоит урна с мусором, и они тут сиживали с ней когда-то – а сейчас ее уже нет.  

Слезы заструились по его щекам, застилая взор очей, и сердце заныло от одиночества и боли.

Сникнув, словно воробышек, ковылял он, этим солнечным осенним днем в пустую свою квартиру и чувствовал, как какая-то вселенская скорбь наваливается на его душу могильным камнем…

Он проходил мимо автозаправки, когда возле него затормозила золотистая Хонда. Распахнулась дверца, и из машины выглянула его кума, Вика.

– Привет, – сказала она и улыбнулась.

Ей уже подкатывал полтинник, но она тщательно следила за собой и была ещё довольно привлекательна. Похоже, недавняя смерть мужа так и не выбила её из седла.

– Привет, – сказал он.

– Из магазина?

– Ну.

– Подвезти?

– Не стоит. Погодка отличная, пройдусь пешком. А то совсем закис в своей берлоге.

Они поговорили еще немного, и она поехала на заправку. Он не знал, что видит её в последний раз, и что жить ей осталось не более двенадцати часов.

 

2

Соседями Елагина по лестничной клетке было семейство Соскиных.

Жизнь в их квартире начинала бить ключом под вечер – как в лучших домах Лондона и Парижа. Галина Соскина к этому времени, как правило, напивалась в стельку, а её дочь, если бывала дома, врубала магнитофон всю катушку и из него гремела самая дикая попса. 

Семейство это отнюдь не являлась эталоном высокой нравственности и христианской морали. Так что представители правопорядка наносили ей свои визиты чаще, чем Иван Иванович ходил причащаться в храм божий.  

Эту славную традицию – держать милицию в тонусе, чтобы им там служба медом не казалась, положил еще её покойный муж, Анатолий Соскин. 

Работал он телевизионным мастером – пока его не выперли с работы за пьянство. Жену он колотил постоянно и к этому делу относился с очень добросовестно: бил как кулаками, так и ногами – но всё на ней заживало, как на собаке. При этом крыл ее таким матом, что мухи дохли на лету.

Был ли в квартире Соскиных притон?

Во всяком случае, вонь из нее шла специфическая, в ней постоянно варилось какое-то наркотическое варево, и какие-то упыри явно уголовной наружности шныряли в эту клоаку, воровато озираясь по сторонам. Выходили они оттуда со стеклянными глазами, и двигались весьма осторожно – как космонавты в открытом космосе. 

Толян корчил из себя пахана.

Тело его было покрыто татуировками, говорил он, держа пальцы веером и выталкивая слова через нос, как это принято у блатных. Нередко в их квартире вспыхивали пьяные дебоши, и тогда соседи вызывали по телефону милицию.

Однажды Толян участвовал в перестрелке – как в самом настоящем гангстерском кинофильме – и был ранен пулей в левую ногу.

Елагин своими собственными глазами видел входное отверстие от пули в верхней части его ступни.

Тогда он зачем-то вышел на лестничную площадку и увидел кровавый след, ведший в открытую дверь соседа. Он пошел по следу. В прихожей лежал Толян без признаков жизни. На нем были серые мятые штаны и задрипанная рубаха. Одна нога – в сандалии, другая – босая, очень грязная, и из нее лилась кровь. В соседней комнате на всю катушку орал телевизор.

Елагин склонился над соседом и потряс его за плечо. Толян замычал, не открывая глаз. Значит, жив, курилка… Иван Иванович заглянул в комнату с орущим телевизором. Галка Пьяные Трусы (под таким псевдонимом она была известна в округе) лежала на топчане «готовая» – как и обычно в это время суток. Он попытался её разбудить, но безуспешно. Тогда он выключил телевизор, вернулся в прихожую, перетянул ногу раненому под коленом какой-то тряпицей и вызвал по телефону скорую помощь.

Нельзя сказать, чтобы она явилась слишком оперативно. А когда явилась – врач задумчиво посмотрел на Толяна, покачал головой и сказал, брезгливо морща нос:

– Так он же пьяный.

Это был дородный мужчина средних лет с гладко выбритым белокожим лицом. Его сопровождала медицинская сестра – пышногрудая блондинка.

– И что из этого вытекает? – поинтересовался Иван Иванович.

– Пусть проспится. А когда протрезвеет – приходит в поликлинику.

– А если он истечет кровью?

– До утра доживет.

– Как Ваша фамилия?

– Зачем?

– Если он умрет от потери крови – я подам на вас в суд, – пояснил Елагин. – Хотя, впрочем, у вас все вызовы фиксируются, так что фамилию вашу я узнаю по любому.

– Но лифт не работает, – сказал врач.  – Как же его тащить?

– Я помогу вам. А если вы боитесь руки замарать – позовите шофера.

На второй день, к вечеру, Иван Иванович зашел к Соскиным справиться о здоровье Толяна. Тот сидел на табурете с перебинтованной ногой и пил пиво. Вид у него был – как у мумии, восставшей из погребальных пелен. Время от времени Толян как-то странно передергивал костлявыми плечами и смахивал с тощего тела нечто, видимое лишь ему одному. По его темному выпуклому лбу струился пот, и мутные глаза невидящие смотрели в одну точку.

– Ну, как нога, казак? – спросил Елагин намеренно бодрым тоном. 

– Нормально, – хрипло булькнул раненый боец. – Через два дня буду танцевать!

– А кого это ты всё время смахиваешь?

– Пауков, – сказал Толян. – Достали уже. 

– А больше тебя ничто не тревожит?

– Да рожи всякие мерещатся, – пожаловался Толян и как-то по-детски улыбнулся. – К себе зовут.

– Куда?

Он ткнул пальцем в пол:

– Туда, куда ж еще.

Через полгода он пал в неравной битве с пауками и Зеленым Змием. Эстафету «славных дел» приняла Галка Пьяные Трусы.

Выучку она прошла отменную.

Материлась ничуть не хуже самого Толяна, напивалась до беспамятства, не щадя живота своего – хотя у нее и развивался туберкулез. Мутные типы какие-то продолжали нырять в эту клоаку. Иные сожительствовали с ней сколько-то времени, потом исчезали, на смену им являлись другие, и это приводило Елагина в крайнее изумление.

Ведь Галка была отнюдь леди Гамильтон! Неряшливая, прокуренная, пропитая, с лицом чёрным, как перепаханная земля – и как же можно было клюнуть на такую? А вот, поди ж ты, находились-таки добры молодцы на земле Русской! 

Однажды он вышел на лестничную площадку и услышал ее истошные вопли. Дверь в квартиру была не заперта – как и обычно в часы вакханалий. Он вошел в прихожую и двинулся на крики.

Разоблаченная дама стояла на четвереньках, уткнувшись носом в грязный кафельный пол кухни. На костлявой корме мадам красовался синяк. В кильватере Соскиной стоял какой-то тип – ее новый плейбой: длинный, блеклый и худой, как глиста, с голым рябым черепом, смахивающим на яйцо индейки. Хилый торс его был обнажен, и яйцевидная голова блаженно плавала на тонкой шее. Еще не видя Елагина, он поднял палец и, повелительно ткнув им в пол, прохрипел:

– На колени, я сказал, сука!

Он начал расстегивать ширинку штанов.

Иван Иванович приблизился к Казанове и негромко, но очень задушевно спросил:

– Ты что же творишь, гад?

Увидев новое действующее лицо, мачо сник и часто замигал очами. Иван Иванович поднял руки и возложил их на его цыплячье горло. Шея оказалась мягкой и податливой. Этот тип стоял перед ним – вялый, как слизняк, – вытянув руки по швам и не делая никаких попыток к сопротивлению. Елагин усилил давление пальцев на его кадыке и увидел, как глаза у глисты начинают вылезать из орбит. Пожалуй, так можно и задушить… Он разжал пальцы.

– Ты чо, в тюрягу захотел? – спросил Иван Иванович. – Так я могу устроить. Сейчас звякну в милицию. Они приедут, оформят. Лет так на десять. Ну, так как, звонить?

– Звони, звони, Иван Иванович! – долетел до него хмельной голос Соскиной.

Она предприняла попытку встать на ноги. Хоть и с трудом, ей это удалось.

– А я напишу заявление, что он хотел меня изнасиловать!  

– Слыхал, что дама говорит? – сказал Елагин. – Заявление она накатает. Свидетель у нее есть. Следы побоев на её попке тоже присутствуют, не так ли? Что еще надо? И загремишь ты, сизый голубь, по полной программе.

– Давай, давай, Иван Иванович! Звони! – подзуживала хозяйка притона. И, уже обращаясь к кавалеру, сварливо присовокупила: – Петух ты долбанный! Пи…

Из её рта полились потоки отборной матерщины.

– А теперь слушай, что я тебе скажу, – сказал Елагин. – Сейчас ты уйдешь отсюда, и больше никогда здесь не появишься. И если я тебя увижу тут еще хоть раз – тебе кранты. Ты понял?

Казанова кивнул.

– Не слышу!

– Понял, – пролепетал незадачливый Казанова.

– Громче. Ну-ка, повторяй: «я понял!»

– Я понял!

– Так. А теперь – пошёл вон.

Елагин ухватил мачо за ухо и потянул за собой. На лестничной площадке он отпустил его, зашел ему за спину и дал хорошего пинка под зад коленом:

– Катись, Ромео…

Не по-христиански это, конечно, получилось. Не благолепно как-то. Однако с этими типами иначе было нельзя.

Тем не менее, этот гусь вновь засветился у нее на квартире через несколько дней, и Галка Пьяные Трусы вела себя с ним так, как будто они справляли медовый месяц. Иван Иванович решил больше не вмешиваться в их амурные дела: милые бранятся – только тешатся.

Дочь Соскиной, Элеонора Соскина, к тому времени уже достигла половой зрелости и, как поется в популярной песенке, залетела. От кого именно –не знал никто, включая и мать ребенка.

Родилась девочка. И до того она была хороша, так похожа на одного рыжего парнишку, что ей даже жаль было отдавать её в колокольчик. Но суровые будни жизни вынудили ее пойти на этот шаг.

Ведь жили-то они на гроши: с того, что мамка перепродавала на рынке, да получала по инвалидности. А на эти копейки не зашикуешь. И без того пилила ее день и ночь: тунеядка, проститутка, коза драная, когда работать пойдешь? А тут – такая промашечка вышла…

Юрка Соскин тоже катился по наклонной дорожке.

В четвертом классе он уже покуривал, и пивком баловался, вдыхал пары ацетона и лака. А в шестом уже был взят на учет в детской комнате милиции – одним словом, смена у династии Соскиных росла достойная.

И компашка у него подобралась соответственная.

Верховодил у них всем известный фрукт, Тарас Негода, а правой рукой у него был его младший брат, Потап. Оба были длинные, тощие, рыжеволосые и конопатые. Отличались чрезвычайной тупостью, держались нагло. И ясно читалось на их рыжих лбах, что ждут их в скором времени тюремные университеты.

К семнадцати годам берда у Элеоноры округлились, груди налились, как спелые груши, и у неё начали появляться дорогие наряды, а держаться она стала как-то слишком уж вызывающе. 

Занималась ли она проституцией?

Вполне возможно. Ведь на те деньги, что получала её мать, торгуя на базаре помидорами, особо не упакуешься…

 

3

Иван Иванович притопал домой, оставил сумку на кухне, снял туфли, надел тапочки и поплелся в другую комнату. Здесь он переоделся в домашнюю одежду, потом снова появился на кухне и стал разбирать покупки: одни клал в холодильник, а другие – на полки кухонного гарнитура, купленного им с женой еще в приснопамятные советские времена.

Разложив продукты, Иван Иванович достал из холодильника миску со вчерашними макаронами, разогрел их на подсолнечном масле в чугунной сковороде и начал жевать, глядя перед собой унылыми глазами.

Он ел макароны, ходил, ел, дышал – но смерть уже витала над ним, невидимая, но почти осязаемая. Ее присутствие угадывалось повсюду: и в этих стенах, и на улице. Она поселилась в его душе, и он все острее чувствовал свою неразрывную связь с таинственным потусторонним миром.

Нет, смерть не пугала его – напротив, она влекла к себе, как желанная невеста, обещая отдохновение от всех печалей сердца и от всех недугов и забот.

Ведь цели, ради которой стоило бы жить на этом свете, у него не было. Сил, чтобы поддерживать свое существование, тоже почти не оставалось. Любимые люди скрылись в могилах, и он поник от одиночества и скорби, как цветок на сухой бесплодной земле.

А ведь когда-то в этом доме бурлила жизнь, и он был так молод и так непростительно глуп! И его жена – его милая, ненаглядная Томочка озаряла их безалаберное бытие своими ласками, и сияла, как ясное солнышко, и их дом полнился звонкими голосами подрастающих детей.

Ах, как они были молоды и наивны!  Сколько у них было юных, нерастраченных сил! Но годы утекли, и счастье упорхнуло, и его уже не воротишь.

Вон, на том стуле, что стоял напротив него с другой стороны кухонного стола, обыкновенно сидела его Томочка. Это было ее любимое место, и никто не смел посягнуть на него, потому что на тумбочке, в противоположном углу кухоньки, стоял телевизор, и с этой точки ей удобнее всего было смотреть свои телесериалы.

Теперь телевизор молчал, глядя ему в спину серым оцепенелым оком… Хранил молчание и висевший на стене телефон. Уныло ползла по циферблату стрелка часов на электрической батарейке.

Он доел вермишель, налил в посуду немного воды из крана и оставил ее стоять на моечной доске – помоет потом. Затем протопал в залу, взял из книжного шкафа библию, и прилег на тахту, укрывшись тонким одеялом.

Наискосок от него, поближе к окну, стояло еще одно душепагубное око. И ложе, на котором он сейчас лежал, являлось еще одним плацдармом для его милой Томочки.

Эти магические ящики, наполненные всяческими нечистотами и смрадом, сыграли немаловажную роль в ее болезни. Вся эта сатанинская пропаганда самой богомерзкой лжи, злобы, сплетен и ненависти, лившиеся непрерывным потоком с голубых экранов, могла подкосить и человека с куда более крепкой психикой. Вот потому-то, после ее кончины, телевизоры в его квартире ослепли и онемели.

Он открыл Ветхий Завет на одной из глав книги Иова, поправил очки на носу, и его взор заскользил по строкам священного писания.  Однако голова была слишком тяжелой, тело как бы расплывалось по постели, и строки писания ускользали от его ума. Через несколько минут его сморил сон.

Когда он проснулся, солнце уже золотило занавески на окнах мягкими предвечерними красками. Елагин посмотрел на настенные часы. Четверть шестого. Следовательно, он проспал около двух часов.

Однако сон не освежил его, и тело оставалось вялым, а голова была тяжелой.

Шаркая, он вышел на кухню, ополоснул лицо водой из-под крана, перемыл посуду, оставленную на моечной доске, и решил сварганить что-нибудь на ужин.

Блюда Иван Иванович готовил незатейливые: каши, картофель во всевозможных видах, супы да борщи. Мяса и сала не употреблял, иногда баловал себя грибочками, восполняя, таким образом, в своем рационе недостаток белков.

Он почесал за ухом: что же такое присочинить на этот раз?

Жареный картофель, один-два порезанных помидорчика, посыпанных солью, кусок свежего чёрного хлеба, луковица и, возможно, два-три зубчика чеснока?

Претворение в жизнь этого нехитрого замысла заняло у него минут сорок, или, быть может, чуть больше того. После чего Елагин вооружился вилкой, прочел «Отче наш» и повечерял. Затем заварил чашечку кофе, добавил в него сливок, и направил свои стопы к компьютеру.

Он просмотрел новости на некоторых информационных ресурсах и пришел к выводу, что конец света, предсказанный Иоанном Богословом, был уже при дверях.  

На Украине и в России бесновались полуголые бабы, срезая бензопилами кресты на площадях и хуля имя Господне. На Крещатике прошел гей-парад педерастов и им подобных извращенцев. В Сирии радикальные исламисты резали головы христианам, а папа Римский толерантно омывал ноги мусульманам. Тут и там поднимали головы неофашисты. Какие-то подростки осквернили лик Божьей Матери в Литве, а Шарли, желая угодить сатане, публиковал кощунственные карикатуры на русских пассажиров, погибших в авиакатастрофе.

Волны лжи и сатанинской ненависти ко всему божественному катились по Земле с невиданным еще доселе размахом.

Иван Иванович свернул окно браузера. Он выполнил двойной щелчок на иконке с изображением паука и раскидал карты по виртуальному зеленому сукну. Затем стал раскладывать пасьянс – занятие, достойное как философа, так и домохозяйки. Но вскоре не удержался и снова полез во всемирную паутину.

Он решил послушать поучения святых отцов церкви.

Вопросы духовной жизни всегда занимали Елагина, но постоянно отступали куда-то на второй план.

На первом же плане был бег с препятствиями по пересеченной местности неизвестно куда и зачем.

Так пробежал он, не отрывая головы от земли, почти всю свою жизнь. Проскакал детство и юность, просвистал молодые и зрелые годы. И уже был близок финиш…

Когда Елагин встал из-за компьютера, солнце уже погружалось за окоем, окрашивая край неба в пурпурные тона.

Он сходил в туалет. Потом съел на кухне кусочек черного хлеба, посыпав его солью, и направился в свое святилище. В опустевшей квартире было тихо, как в пирамиде Хеопса, и лишь его тяжелые шаркающие шаги нарушали гробовую тишину.

 

4

Прошло два года, но рана так и не затянулась, и ему казалось, что всё это происходило только вчера.

В палате № 5 неврологического отделения стоит стойкий запах лекарств, женского пота и еще чего специфического, присущего только больницам. Воздух был спертым. Центральную фрамугу в окне приоткрыли и в нее, сквозь пыльную москитную сетку, проникал легкий ветерок.

Женщины лежали на койках в расслабленных позах и с такими выражениями на лицах, как будто они покоились в гробах. Лишь одна молодая женщина в легком цветастом халате и тапочках с помпонами восседала на кровати у тумбочки.

Елагин осторожно заглянул в приоткрытую дверь.

Его жена спала у окна, прикрытая простыней. Увидев его, молодая женщина снялась с места и заспешила ему навстречу. Движения ее были легки и уверенны. Она приветливо улыбнулась ему, как доброму знакомому, и тихонько сказала:

– Ей только что сняли капельницу, и она уснула.

– Хорошо, – шепотом ответил он ей. – Пусть спит. Я подожду.

В отличие от остальных больных, эта женщина выглядела неплохо. 

Фигура полная, лицо округлое и свежее. Казалось, больничная атмосфера ничуть не угнетает ее.

– Я позову вас, когда она проснется, – сказала женщина, продолжая приветливо улыбаться.

– Хороша, Катя. Я посижу там, – он махнул рукой в сторону лестничной площадки в начале коридора.

Катя уже шла на поправку, и ее должны были скоро выписать. С ее уходом, подумал он, атмосфера в палате станет еще более гнетущей. Скроется «Солнышко наше», как звали больные эту добрую фею. Ее любили все – даже и самые привередливые обитатели палаты. Любили за то, что она была добра и приветлива, и всегда готова прийти на помощь каждому, кто в этом нуждался.

«Посижу там», – сказал ей Иван Иванович. То есть, у входа в коридор, под оштукатуренной стенкой, выкрашенной каким-то местным Рембрандтом в траурный темно-зеленый цвет. Около этой стенки был поставлен ряд кресел, словно в кинотеатре, и на них сидели больные и их близкие в часы посещений.

Он навещал жену дважды в день – утром и вечером. Приносил ей еду, покупал лекарства в больничной аптеке, прогуливался с ней во дворе.

Она долго не желала ложиться в больницу. Этому предшествовали их бесчисленные походы к всевозможным массажистам, костоправам и целому сонму врачей. Остеохондроз, артрит, боли в голове, спине и ногах – все это были еще лишь одни только первые ласточки. И эскулапы, не будь дураки, качали из них денежки, словно насосы. Наконец ей стало совсем худо, и она сдалась.

И вот теперь, в эту июльскую жару, она лежала в палате для простолюдинов, построенной братьями Тропиниными. 

Иногда ей удавалось забыться непродолжительным сном – как правило, после принятия обезболивающих порошков, или внутривенных вливаний. И тогда боли на какое-то время отступали. В эти драгоценные для нее минуты он не осмеливался тревожить ее сон, и терпеливо ожидал, когда она проснется.

И сейчас он тоже хотел было подождать ее пробуждения в одном из кресел на лестничной площадке, но затем передумал.

Состояние жены внушало ему большие опасения. Не побеседовать ли ему с лечащим врачом, пока она спит?

Момент был подходящим.

Он прошел вглубь коридора, к кармашку у наружной стены. Там стоял стол – такого размера, что за ним можно было бы проводить селекторные совещания. На столешнице стоял белый телефон, стаканчик с ручками, лежали какие-то папки. Сбоку, у печальной темно-зеленой стенки – ряд кресел, и на одном из них томился худощавый мужчина в больничной пижаме. Солнечные лучи вливались в широкое окно, со спины медсестры, восседавшей за этим столом, подобно Клеопатре. Фигура у нее была ладненькая, прическа уложена весьма тщательно, а губы подкрашены не иначе, как самим Рафаэлем. Белый халатик с кокетливыми накладными кармашками тщательно выглажен и накрахмален.

Он остановился у ее стола и спросил:

– Ирина Васильевна у себя?

Она отверзла свои уста и изрекла:

– Да.

– К ней можно зайти?

– Да.

Возможно, это и было неслыханной дерзостью с его стороны, но, тем не менее, он повернулся к ней спиной, сделал два шага по направлению к двери кабинета врача и постучал в нее костяшками пальцев. Затем осторожно потянул за ручку, приоткрыл и проник внутрь.

Ирина Васильевна сидела за своим столом, и перед ней лежали какие-то бумаги. Очевидно, перед тем, как он постучался к ней, она просматривала их.

Увидев его, она приветливо заулыбалась. Как-то слишком уж даже приветливо, и чересчур сладко. Это ему не понравилось.

– Я к вам по поводу Елагиной Тамары Михайловны, ­­– сказал он, подходя к врачу.

Она указала ему на стул возле стола:

– Присаживайтесь.

Ей было, очевидно, не более тридцати пяти лет, но из-за своей полноты она выглядела значительно старше. Лицо – белокожее, щеки упитаны, очень упитаны, редкие с проседью кудряшки волос покрашены в соломенный цвет. Она не слишком-то резво передвигалась на своих распухших ногах, и при ходьбе по лестницам задыхалась – поговаривали, что у нее был сахарный диабет и проблемы с сердцем.

– Меня беспокоит состояние моей супруги, – сказал он, опускаясь на стул. – С каждым днем ей становится все хуже и хуже.

Она кивнула – не поднимая глаз. Улыбка висела на ее лице, как защитная маска у электросварщика.

– Во-первых, она почти ничего не ест.

Опять кивок головы.

– И чего я только не делаю! И творожки ей перетираю со сливками, и фруктовые пюрешки даю – но глотать ей становится все труднее. А уж о том, что в столовой готовят – и говорить нечего. Этого она вообще не может есть. Дал ей вчера выпить немного сладкого сока – так она вдруг стала так задыхаться… насилу откачали.

Опять покачивание головой. И какая-то бледная, вымученная улыбочка:

– Дело в том, что сладкие соки насыщены клейковиной. ­­А она вяжет горло. Нужно было сразу дать ей воды, чтобы промыть гортань.

– Мы так и сделали. 

Они помолчали.

– И с речью у нее проблемы тоже усугубляются.  Язык дрожит, заикается все сильней. Слова уже едва выговаривает.

– Да, – печально качнула головой Ирина Васильевна. – Неприятные симптомы… к сожаленью.

– Совсем ослабла, – продолжил Елагин, –  как с креста снятая стала. Руки – словно плети, ладонь в кулак сжать не может. Может быть, купить ей резиновый шарик, чтобы она упражнения делала?

Ирина Васильевна сдвинула плечами и кисло улыбнулась:

– Не думаю, чтобы это ей помогло.

– А что же может ей помочь? Лекарства, которые вы ей прописали, не дают результатов. У нее сильная отдышка, она то и дело заходится кашлем. Вы говорили, что ей надо почаще гулять на воздухе, чтобы вентилировать легкие. Ну, и пошли мы вчера с ней на прогулку. Прошли метров сто по Николаевскому шоссе, перешли, с горем пополам, переход – и тут ей стало так плохо, что она едва сознание не потеряла. Уж и не знаю, как мне удалось довести ее назад.

– Не надо выходить за пределы больницы, – сказала Ирина Васильевна. –  Гуляйте во дворе.

– Хорошо. Но что же все-таки делать? Есть какие-то методы, чтобы помочь ей?

Улыбочка. Бледная, вымученная улыбочка.

– К сожалению, ничего утешительного я вам сказать не могу. Сегодня, по моей просьбе, её осматривали специалисты из областной больницы. И мои предположения подтвердились… 

– Какие предположения?

Ирина Васильевна продолжала виновато улыбаться, избегая смотреть ему в глаза.

– Ну… Вы знаете… – начала она, – на свете есть много всяких тяжелых болезней… СПИД, туберкулез… –  она тщательно подбирала слова. –  Они у всех на слуху, и их все боятся. Но почти все эти заболевания сейчас уже научились лечить – с большим или меньшим успехом… А есть такие болезни…  очень редкие, и о них мало кто знает… которые, к сожалению, пока не поддаются излечению.

– И?

– И у вашей жены как раз такой случай… к сожалению.    

– Это точно?

– На девяносто девять процентов. Чтобы сказать со стопроцентной уверенностью, необходим полный анализ. Очень дорогостоящий и очень болезненный анализ. Но это будут только дополнительные мучения для вашей жены, и, откровенно говоря, он ничего не даст. Вся симптоматика указывает на то, что помочь мы ей уже не в силах… к сожалению…

– Но, может быть, это у нее последствия инсульта? – сказал Иван Иванович, хватаясь за соломинку.

– Симптомы, действительно, схожие, – кивнула Ирина Васильевна. – И в этом случае это было бы для нее благо. Но я наблюдала ее почти целый месяц, и пришла к выводу, что это не так. И мои коллеги это подтвердили…  к сожалению. 

– Вот как? И что же они подтвердили? Что это за болезнь такая?

– Ну, если в двух словах, то это заболевание центральной нервной системы. В коре головного мозга начинает происходить гибель двигательных нейронов. Почему это происходит, науке пока неизвестно. Строят разные версии, гипотезы, но все это на уровне догадок. Предполагают, что иммунная система, по каким-то причинам, дает сбой и начинает уничтожать свои же нейроны, принимая их за инородные тела. Гибель каждого такого нейрона соответствует одному подергиванию языка, как у вашей жены… или же мышцы. А наблюдаемые нами симптомы – слабость в конечностях, удушье, мышечная атрофия, судороги, нарушения речи и глотания – все они характерны и для других заболеваний, и поэтому диагностика на ранних стадиях сильно осложнена. Но сейчас уже стало очевидно: у вашей жены именно эта редкостная болезнь… к моему глубокому сожалению.

– И что же, никакого выхода нет?

Он всё еще не хотел верить ее словам, надеясь на какое-то чудо. Она отрицательно покачала головой:

– Нет. Это у нас уже не первый такой случай… Каждый год к нам поступает два-три таких больных, и…

Она вымученно улыбнулась. Он опустил голову.

– Мы постараемся, конечно, замедлить течение болезни, облегчить ее страдания, – сказала она. –  Но это все, что можем для нее сделать… К моему сожалению…

Она избегала смотреть на него. Он собрался с духом и спросил:

– И сколько же ей осталась?

В ее больших серых глазах застыла печаль. 

– У каждого больного эта болезнь протекает по-разному. Чаще всего, она длиться три – три с половиной года, от ее начальной стадии. Но учитывая, что у вашей жены уже не начальная стадия… И принимая во внимание ее общее состояние… я думаю… года два…

Она взглянула на поникшего Ивана Ивановича и добавила:

– Или, может быть, два с половиной…

– Понятно… – сказал он.

– Да, не повезло ей… – сказала она, улыбаясь. – Такая хорошая женщина… И мы бы очень хотели ей помочь… Но…

Он вышел из ее кабинета в таком состоянии, как будто ему ударили обухом по голове. Прошел по коридору, не замечая ничего, как бы в тумане. Сошел по лестнице вниз, на первый этаж. Купил в аптечном киоске лекарства. Поднялся опять на этаж и сел в кресло у траурной темно-зеленой стены.

Там он и сидел, уронив голову на грудь, когда около него возникла Катя и сказала:

– Она уже проснулась. Идемте.

Он встал и поплелся за ней.

Она лежала на кровати, как мумия. На исхудавшем лице – ни кровинки. Увидев его, она взволнованно просипела, сильно заикаясь:

– Что, пришел! – в ее карих глазах он вдруг увидел ненависть. ­– Ничего мне от тебя не надо! Можешь уходить!

Он опустился на краешек койки и положил руку на ее иссохшую ладонь, лежавшую на белой простыне. Погладил ее, как ребенка.

– Что с тобой, Томочка? – он мягко улыбнулся.

– Ничего!

– Ну, перестань, перестань, моя хорошая.

– Оставь меня!

Женщины наблюдали за ними со своих коек с неподдельным любопытством.

– Томочка, а я принес тебе творожки, сливки, компотик – он не сладкий…

Он начал выкладывать из пакета продукты и ставить их на тумбочку.

– А еще ты просила меня принести тебе синий халатик и трусики… Вот, посмотри, этот ли халатик ты имела в виду?

Она кивнула ему: мол, этот.

– Может быть, поедим творожка? – предложил он.

Она покачала головой отрицательно.

– Ну, чуть-чуть.

Она снова дала ему знак: не хочу.

– Ну, хорошо, ­–  сказал он. – Ладно. Поедим потом, после прогулки.

Она подняла руку, показывая ему, что хочет встать. Он помог ей подняться, сесть на кровать, надел на ее ноги тапочки. Она указала пальцем на полотенце, висевшее на спинке кровати. Он взял полотенце, мыло и повел ее в туалет.

Через некоторое время они уже спускались на первый этаж. Он держал ее под руку с левой руки, а правой рукой она опиралась на перила лестницы. На ней был ситцевый халатик с цветочками – тот самый, что он принес ей только что, и она двигалась с большим трудом, время от времени, останавливаясь на ступенях, чтобы отдышаться.

Наконец они спустились в вестибюль, пересекли его и, выйдя на крыльцо, сошли во двор.

Было около пяти часов, дневная жара уже спала. От пятиэтажного здания больницы падала густая тень, и в ней лежала полоса асфальта, за которой произрастали вековые деревья. 

Они дошли до ворот по асфальтовой полосе, потом повернули назад, и двинулись в обратном направлении. Приковыляли к другим воротам. Развернулись, легли на прежний курс.

– У тебя, наверное, много дел дома, – сказала она с горечью. – Тебе надо спешить. А ты тут возишься со мной…

– Какие у меня дела? – он удивлённо пожал плечами. – Нет у меня никаких дел. И спешить мне абсолютно некуда. Мы можем гулять с тобой сколько угодно. 

Вчера он застал ее в почти таком же дурном расположении духа, но ему удалось рассеять его. И когда они расставались, она улыбалась ему и глядела на него с нежностью. Утром жена тоже держалась молодцом. Что же произошло теперь?

Вскоре она утомилась и захотела присесть.

Под сенью старой липы, неподалеку от невзрачного беленого здания, стояла лавочка.

– Посидим тут? – спросил он.

Она помотала головой: нет, и он понял, почему.

Это место вызывало у нее неприятные ассоциации – как, впрочем, и у него тоже. Вчера, после их неудачной вылазки за территорию больницы, они присели тут отдохнуть. Но едва она отдышалась, как из мертвецкой (рядом находился морг) вышли две молоденькие медсестры. Они достали сигареты, закурили и начали о чем-то говорить. Ветерок веял в сторону лавочки, девицы стояли в пяти шагах от нее и дымили, как паровозы – разве что дым из ушей не валил. Жена закашлялась, схватилась за грудь и стала задыхаться, но они продолжали курение.

И тут он не удержался и накричал на них. Из мертвецкой вышел какой-то гусь с толстой помятой физиономией и в неряшливом халате – очевидно, их босс. Он наорал заодно и на босса, пригрозил ему пойти к главврачу и накатать на них жалобу.

Босс молчал, как рыба. Вид у него был сонный, флегматичный – словно у марсианина. Поторчав немного у двери, он скрылся в покойницкой. Вслед ним ушли и медсестры. Все это они проделали, как в немом кино. 

Вот потому-то они и миновали эту скамейку. Но другие места были заняты, и на многих из них сидели курящие больные. Она едва волочила ноги, когда им, наконец, удалось найти свободное местечко. Они сели на лавочку. Он обнял ее за плечи и привлек к себе.

– Томочка, – сказал он. – Держись, родная. Я люблю тебя.

В ее карих глазах он увидел невыразимую тоску.

– Ну, что с тобой, моя хорошая, моя родная?

– Ничего…

– Что-то случилось? Скажи.

Она сказала, очень сильно заикаясь:

– Эта корова толстомордая! Она ничего не понимает! Только ходит и лыбится, дура. Все ее лекарства можно выбросить в помойку. Только деньги даром тратим. Сама ничего не знает, так позвала врачей из областной, и сегодня они осматривали меня…

– Так?

– А самый главный из них все покачивал головой, да цокал языком и смотрел на меня так, как будто перед ним уже покойник…

– Ну, ну… – он погладил ее по седой головке. – Не вешай голову, родная…

Она уткнулась ему носом в плечо – жалкая, беспомощная:

– Ваня, спаси меня! Я не хочу умирать!

 

5

– А я вчера причастилась, – сказала она, войдя в палату.

Руки ее были вытянуты по швам, и она напоминала собой первоклассницу, получившую пятерку в школе.

– Вот и молодец! Вот и умничка! – раздались с коек доброжелательные голоса больных женщин.

Жена сияла от радости. А он, с нехорошим предчувствием каким-то подумал о том, что не стоило ей этого говорить.

Он и сам не знал, откуда возникло в нем это ощущение. Но почему-то был уверен, что среди этих женщин находится, по крайней мере, одна, для которой слова его жены были, как кость в горле.

Это была грузная тетка с темным неприятным лицом и распухшими ногами-колодами. Она все охала да ахала на своем лежбище. Жаловалась, что никому не нужна – ни детям, ни невестке, ни внукам. А ведь как много она для них сделала! Сколько сил и здоровья им отдала! А сколько крови они из нее выпили? Неблагодарные!

Доставалось от нее, разумеется, и врачам, и медсестрам, и даже, почему-то, депутатам Верховного Совета.

Очень трудно было поверить, чтобы эта женщина могла искренне разделить чью-то радость. И он как-то даже поймал себя на мысли о том, что ее проблемы с головой были логичным следствием ее дурного характера. И что ей надо бы не таблетки глотать, а поразмыслить о душе своей бессмертной.

А вечером – как в воду глядел! – он застал жену в депрессии, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы глаза ее, полные скорби и отчаяния, вновь потеплели, и она начала ему улыбаться.

Дни шли за днями, и она угасала, как свечка. Ела словно воробышек, жила на уколах и обезболивающих порошках. Через две недели, совершенно опустошенную, он забрал ее домой. И началась изнурительная битва, которая тянулась почти два года.

Как ему удалось выстоять в ней – он и сам этого не понимал.

Ее мучили сильные боли в ногах, спине, участились судороги, и не было ни одной ночи, в течение которой они могли бы выспаться. Постоянная бессонница выматывала. Он научился делать уколы, массажи, компрессы, натирания всевозможными мазями, ножные ванночки. И днем и ночью водил ее в ванную по множеству раз, и там разогревал ее тело под струями горячей воды – и тогда её боли на короткое время отступали, но затем возвращались вновь, и все опять катилось по тому же накатанному инфернальному кругу. Нужно было готовить и особые жидкие кашицы, и многократно перетирать их через ситечко, и прибираться в доме, и бегать в магазины – словом, он заменял собою и сиделку, и домработницу, и медсестру. И не было ни одного дня (а случалось и ночи) когда бы он не молил Бога об ее исцелении.

И – все напрасно. Состояние ее ухудшалось. Проглатывать пищу становилось все трудней. И речь ее становилась все невнятнее и, наконец, перешла в мычание, и он стал держать наготове тетрадку и карандаш, в которой она делала для него свои записи:

«Ваня, я не хочу больше жить. Убей меня!»

Ходить она перестала приблизительно через месяц после того, как он забрал ее из больницы. Сидела в своей спаленке. Он подсаживал ее на стул, и она становилась на нем на колени, положив локти на столешницу стола, на которой он раскладывал подушечки. Это была наилучшая поза для ее страдающего тела.

Очень часто он встречал рассвет, ни сомкнув глаз, и затем падал на кровать, как подстреленная птица. Но опять раздавались ее стоны, и он отрывал тяжелую голову от подушки и, словно в фантасмагорическом сне каком-то, брел к ней – чтобы разделить ее боль.

Боль, которая не утихала даже и в минуты ее краткого сна.

Чтобы облегчить ее страдания, он ложился с ней в кровать, и прижимался к ее родному одряхлевшему телу и прилеплялся к ее ноющим ногам. И тогда её боль каким-то непостижимым образом перетекала в его ноги.

Жена погружалась в дрёму, а её боль начинала разгуливать по его костям.

Был и еще один метод, который он выдумал для облегчения ее страданий.

Чтобы обеспечить отток крови от ее ног, он клал их себе плечи и сидел на кровати, стараясь не шевелиться. Постепенно ее боль отступала, и жена засыпала, и он стерег ее драгоценный сон в ночной тишине. Но сидеть на постели с побранными под себя ногами, было не так-то просто, и голова его наливалась чугунной тяжестью. Он клевал носом. Полчаса… Хорошо, если проходил час – и она просыпалась. И он опять массажировал ее, и натирал ее ноги всевозможными целебными мазями, и делал ей уколы, и всему этому не предвиделось никакого конца.

Он не знал, какие физиологические процессы протекали в ее организме – однако мочиться жена стала очень часто, и теперь в их спальне стояло пластмассовое ведро, на которое он то и дело усаживал её. И на бедрах ее образовались пролежни, и они начали кровоточить, и он поднимал ее на руках, как малого ребенка, и перекладывал с бока на бок. И душа его страдала, видя её непрестанные мучения. И он сам стал похож на какую-то угрюмую тень…

Ах, куда же кануло то молодое время, когда он увидел ее впервые на танцах – такую красивую, стройную и юную. И с эстрады звучала джазовая музыка, и лилась беззаботная песенка:

 

И я иду к тебе навстречу, 

И я несу тебе цветы, 

Как единственной на свете 

Королеве красоты.

 

И вот, теперь эта его королева лежала в их спаленке и тихо умирала.

Однажды ему приснился удивительный сон.

Он стоит в полутемной комнате, и за его спиной, на небольшом возвышении, возникает крест. И какая-то неведомая сила поднимает его в воздух и тянет к кресту, и чьи-то руки привязывают его ремнями к перекладинам. А перед ним стоят незнакомые люди. И к нему, с деловым видом, подходит мужчина какой-то – возможно, прораб, или же производственный мастер. (Так он, во всяком случае, подумал во сне). Мужчина смотрит на него испытующим взглядом и говорит:

– Можешь еще висеть?

– Могу, – отвечает он. 

Мужчина кивает и отходит. А он продолжает висеть распятым на кресте, и люди смотрят на него, как на некое диво. Но затем его отвязывают, и он сходит с креста.

Проснувшись, он все гадал, к чему бы это? Не то, чтобы он так уж верил сновидениям, но некоторые из них оказывались пророческими. И этот, как он предчувствовал, тоже заключал в себе какой-то потаённый смысл.

Этот сон приснился ему в последних числах февраля. Дни тогда стояли тусклые, короткие, безрадостные и как бы смазанные грязной тряпицей. На улицах было слякотно, дули сырые ветра, холодное небо заволакивало темными тучами, а земля лежала голая и не живая. Снег, если он и выпадал, удерживался на улицах дня два-три, а затем скукоживался и таял. Лужицы по утрам подмерзали, но днем растаивали вновь.

В такой вот подслеповатый день он оставил жену на кровати, оделся, закрыл дверь на ключ и отправился в магазин за продуктами. По дороге домой ему повстречался Коля Скороход. Они вместе учились в мореходке, и когда-то ходили на одном судне.

В молодые годы Коля был элегантным черноволосым мачо со жгучими, глубоко посаженными темными глазами. Бабник и балагур. А также большой любитель заложить за воротник. Жил он в двух шагах от его дома. С женой развелся по причине ее фригидности – так он, во всяком случае, трубил на всех углах. Единственный его сын покатился по наклонной дорожке, стал наркоманом и недавно повесился. Но старый моряк не унывал, шел по жизни прежним курсом: завел себе молодуху, и продолжал свою закадычную дружбу с Зеленым Змием. Был он среднего роста, худощав, и лицо его казалось как бы отчеканенным из потемневшей меди. Сейчас он ковылял ему навстречу, опираясь на палочку, и Елагин понял, что так просто он мимо не пройдет. И точно: уже в десяти шагах от него он поднял ладонь и радостно заулыбался. Они сошлись, обменялись рукопожатием, и Николай сказал, вглядываясь ему в лицо:

– Ты шо, из запоя вышел, чи шо?

– Нет, – сказал Елагин.

– Не бреши. Я же вижу, что ты после хорошего балабаса.

Он смотрел на Ивана Ивановича с сочувственной и понимающей улыбкой.

– Ну, признавайся! Хорошо козу поводил, га? 

– Коля, я спешу. Поговорим в другой раз.

– Погоди. Скажи мне только, ты точно не бухал?

– Нет.

– Так отчего же ты тогда такой, словно тебя из задницы вытащили, га? Помятый какой-то весь, небритый… Раньше как кузнечик прыгал, а сейчас осунулся весь, почернел… Заболел, чи шо?

– Да.

– А шо у тебя?

– Ничего серьезного.

– Ну, так тогда знаешь, шо я тебе тогда скажу?

– Шо?

– Телку тебе надо. Ха-рошую телку! И все будет нормалек!

– Спасибо за совет. Пока.

– Погоди. Еще два слова…

Понятно, Николаю хотелось бы поговорить о многом: о своем геморрое, о политике, своих жизненных принципах…

– Извини, Коля, не могу. Дела. Чао-какао!    

Придя домой, Елагин подошёл к зеркалу. Да, Николай был прав: похоже, его действительно вынули из того самого места…

А потом ему приснился еще один знаменательный сон.

Они с Томочкой едут на поезде, уже стемнело, и за окнами проплывают черные силуэты деревьев. Вот мелькнули станционные огоньки, наплывает вокзал, и поезд останавливается, и они выходят из вагона на перрон. Он прогуливается по перрону, а она куда-то исчезает. Он высматривает ее в сизых сумерках и кричит: «Тома! Тома!» – но ее нигде не видно. Поезд трогается, он вскакивает на подножку, заходит в купе и едет один, без жены…

Этот сон приснился ему за два дня до ее смерти, и черной тенью лег на его сердце. Сошла же она в мир иной так.

Было около полуночи.

Он растер в столовой ложке две таблетки – одну снотворную, и другую – обезболивающую. Размешал их в теплой воде, процедил несколько раз через чайное ситечко и перелил в чашку. В другую чашку налил слабый отвар из шиповника. Принес обе чашки в спальню и поставил на стул возле кровати с таким расчетом, чтобы до них можно было дотянуться рукой. Затем взял с серванта большую кружку с водой, стакан, бинт, чайную ложечку, очки, ножницы и все это тоже разместил на стуле. В стакан налил немного воды.

Жена лежала на правом боку. Уже месяц, как она не притрагивалась к пище, и непонятно было, как жизнь вообще еще теплится в ее изможденном дистрофическом теле.

С глубокой нежностью он склонился над ней и осторожно, очень осторожно, чтобы не потревожить кровоточащих ран на бедрах, усадил на краешек кровати, придвинул заранее приготовленное ведро с водой и поставил его между ее ног. Слегка приподнимая ее, приспустил ей пижамные штаны и мягко усадил на ведро. Когда она помочилась, он вновь возвратил ее на кровать. 

Он отставил ведро, надел очки и встал перед ней на одно колено. Взял чайную ложечку в правую руку, и она приоткрыла рот.

Ее язык был покрыт затвердевшим белым налётом. Гортань перекрывала тягучая слизь – она свисала с нёба, словно белесая штора.

Первым делом он снял ложечкой слизь с нёба и промыл ложку в стакане с водой. Затем стал очищать ее язык. Вскоре вода в стакане стала мутной от белесых хлопьев. Он вылил ее в ведро, налил новую порцию воды в стакан и снова принялся орудовать чайной ложечкой в ее ротовой полости.

Покончив с этим, он отложил ложечку на стул, заменил воду в стакане и приступил ко второму акту своих манипуляций. Отрезал ножницами немного бинта, обмотал его вокруг указательного пальца, а свободный конец прижал к ладони. Смочив в воде обмотанный бинтом палец, он начал вычищать клейкие образования под ее языком и за зубами. Бинт он то и дело прополаскивал в воде, и ему пришлось поменять его несколько раз, пока он, наконец, не остался удовлетворенным своей работой.

Все это время он придерживал ее одной рукой за худенькую лопатку, боясь, чтобы она не упала. Это была обычная процедура, и он выполнял ежедневно по многу раз. 

Далее он намеревался дать ей выпить лекарства и настой из шиповника, натереть ноги (и особенно распухшие ступни) сабельником или фастум гелем, уложить ее на кровать, вынести ведро, налить в него немного воды и опять принести его в спальню.

Затем – укол в ягодицу. (И тут следовало быть особенно собранным и осторожным!) 

Очень хотелось также прочитать молитвы по молитвослову за ее здравие, сидя возле ее кровати – но это уж как получится. Если ее не будут мучить сильные боли, он непременно помолится за нее рядом с ней. 

Но все это была лишь прелюдия к их ночному бдению. Каково оно будет на этот раз?

Как бы там, ни было, они должны нести свой крест

Он сел рядом с ней на кровать, обнял левой рукой за плечи, прижал к своей груди и поднес стакан с растворенными порошками к ее пересохшим губам. Она была крайне слаба, голова ее покачивалась, и он придерживал ее ладонью за затылок. Затем начал медленно отводить руку назад, и когда жена оказалась в полулежащем положении, стал вливать ей лекарство в рот.

– Так… Хорошо… Еще немножечко… еще… еще… – приговаривал он. – Вот и хорошо, моя любимая… Моя девочка… Мое солнышко…

Ей удалось выпить лекарство в три приема.

Теперь следовало запить его настойкой шиповника. Он взял стакан с отваром. Голова ее начала плавать на ее худенькой шее, и он подставил под нее свое предплечье. Глаза ее широко открылись, стали круглыми, мутными и неподвижными. Она внимательно смотрела куда-то поверх серванта, и он понял, что она видит там нечто, сокрытое от его глаз. Но там была лишь белёная стена.

– Что ты там увидела, Томочка, родная? – спросил он.  

Но она уже не узнавала его и, кажется, не понимала, где находится. Он поднес стакан с настойкой к его губам. И тут и ее рта вытекла маленькая струйка крови, и она испустила дух.

Так и умерла она в его объятиях – у самого его сердца.

 

6

Он вошел в комнату, оклеенную светлыми обоями.

С правой руки от него стояла мебельная стенка с книжными полками. Насупротив висел гобелен: на золотистой дорожке с волнистыми бордюрами, были вытканы два синих слона, поднявших хоботы навстречу друг другу. Сие произведение искусства он купил в Индии в те далекие времена, когда еще ходил простым матросом на «Адмирале Ушакове». У окна, завешанного тюлем и гардинами лимонного цвета стоял письменный стол, и в углу между ним и гобеленом находился иконостас с иконами Христа Спасителя его пресвятой Божьей Матери.

Это, конечно, могло показаться странным.

Ведь Елагин вырос в ортодоксальной советской семье, и все ступени атеистического оболванивания были пройдены им точно также, как и всеми прочими его сверстниками. Ему едва ли ни с пеленок начали вдалбливать в голову, что материя первична – а сознание вторично. Что жизнь на Земле возникла случайным образом из мертвой материи и что человек – это всего лишь продвинутая обезьяна, у которой в процессе эволюции отпал хвост.

Нет ни Бога, ни загробной жизни. Все это, мол, выдумки жирных попов. Миром управляют законы природы, а человеческим сообществом – законы экономики. Надо только перенаправить прибавочную стоимость, которая оседает в карманах жадных капиталистов, в карманы трудящихся масс – и сразу же все заживут счастливо. Ибо главная цель жизни – это все более полное удовлетворение материальных потребностей трудового народа. И когда наступит всеобщее изобилие – тогда и настанет рай на земле.

Так проповедовали коммунисты.

Экономические отношения – это базис. (Товар – деньги – товар!) Все остальное: религия, литература, искусство – побрякушки, надстройки. Вера в Бога – пустой анахронизм. Она возникла на заре человечества у примитивных народов единственно из страха перед слепыми стихиями природы. А потом жрецы стали использовать ее для того, чтобы дурачить темный народ и держать его в узде своего повиновения.

И с этой-то марксистко-ленинской кашей в голове Елагин и вошел в свою взрослую жизнь.

Жил по заповедям Ильича. Был правоверным октябренком, затем пионером, комсомольцем и ничем не выделялся из общей безбожной среды. По молодости лет выкидывал такие коленца, что теперь и вспоминать стыдно даже.

Так отчего же сейчас так теснит грудь? Откуда накатывает эта слепая волна уныния и безнадеги?

Отчего так скорбит душа? Зачем тоскует по чему-то светлому, вечному, святому – всему тому, чего, как утверждают марксисты, нет?

Зачем, скажите на милость, ему это все более полное удовлетворение материальных потребностей, если жена его лежит в могиле, мамы с папой нет, и его самого скоро вынесут вперед ногами? И разве для того Господь создал его, чтобы он жировал, как свинья, удовлетворяя свои материальные потребности? 

Иван Иванович подошёл к иконостасу и припал плешивым лбом к иконе Христа Спасителя.

– Господи, Иисусе Христе, помоги! ­– зашептал он. – Господи, не остави мене, грешнаго. Ведь ты же любишь меня! Я знаю, что ты меня любишь! Ты, милосердный Господи, ради меня спустился с небес на нашу Землю и взошел на крест. Ты зришь в самое мое сердце. Ты знаешь, как я глуп, и немощен, и сир, и одинок! И нет никого, никого в целом мире, кроме тебя, о Господи, кто бы мог понять и осветить мою душу. Все, все вокруг чужие! Нет ни друзей, ни товарищей, никого, кроме тебя. Даже дети – и те уже перемигиваются у меня спиной: мол, батяня на старости лет крышей поехал! И только Ты, один только Ты, о, милосердный Господи, всё видишь, знаешь и не отвергаешься от меня! И никому-то я, никому, кроме тебя, в этой жизни не нужен…

Иван Иванович бормотал слова этой наивной молитвы, и в его душу, словно в иссохшую почву, проливались потоки живительной влаги, и горячие слезы заструились по его щекам.

– Боже, Боже мой! Жизнь моя! Счастье мое! Радость моя! Ты – Бог мой и Царь, Любовь ты моя запоздалая! Ведь ты же знаешь, прекрасно знаешь, какая я свинья! Ты зришь во все закоулки моей души, и видишь все помыслы моего кривого сердца – и все равно меня не отвергаешь! Любишь таким, каков я есть: вонючим и грязным! О, Господи, Господи Боже мой, помилуй и сохрани мя, грешнаго.

Что еще бормотал он перед иконой Христа Спасителя? Какие слова выливались из его больного сердца, то переходя в невнятный шепот, то прорываясь надрывными возгласами?

Не был ли он сейчас маленьким мальчиком – пусть даже и в личине старика?

Губы его подрагивали и горько кривились, сухие щеки горели, и по ним струились жгучие слезы. Казалось, он только что вышел на свет из материнской утробы и вдруг очутился в темном лесу.

Вдруг Иван Иванович с глубоким благоговением припал устами к лику Пресвятой Божьей Матери и горячо зашептал:

– Мамочка! Мама! Родная моя! Пречистая! Благословенная! Пожалей меня, сиротинушку! Не оставляй, благодатная! Сохрани меня под кровом твоим! Буди мне защитницей и опорой!

Он плакал, молился, и постепенно тьма его сердца рассеивалась, и на душе становилось как-то чище, светлей.  И время бежало незаметно. И его грудь омывалась живительными потоками света и он, точно в купели, купался в его утешительных лучах.

И небесный огонь занялся в темной ночи. И его обдало светлым пламенем. И неодолимая сила какая-то заставила его пасть на колени. И он выпрямил спину, воздел длани к небесам, и стал подобен горящей свече. И сердце его в эти мгновения истаивало от любви к Богу. 

– Боже, Боже мой! Только не отрини мене, грешнаго! Господи, спаси и помилуй мя! Господи, не отврати лица твоего от меня, сирого и убогого раба твоего. Иисусе Христе, Боже мой, ты видишь, что я люблю тебя всем сердцем, и я хочу всегда быть с тобой!

И он ощущал, что Господь внимает его молитве. И все силы небесные плакали и молились вместе с грешною этой душой. И пресвятая Божья Матерь незримо стояла над ним, покрывая его своим материнским покровом.

Он припал к коврику лбом, и на нем отпечаталось два мокрых пятнышка. 

– Томочка, прости, любимая, прости! Был я тебе дурным мужем, был я и дурным отцом… и дурным сыном! Помилуй мя, Боже, помилуй по велицей милости своей!

Омываясь слезами, он стал молиться за упокой души своей драгоценной Томочки, и воспоминания о ней вдруг так живо нахлынули на него, и так отчетливо выплыли из потаённых глубин его подсознания.

Вспомнилась ему их первая встреча в клубе «Клубе Моряков», когда он, еще совсем молоденьким курсантом, увидел ее в первый раз и пригласил на танец. И их свидания, и растущую нежность друг к другу. И тот далекий майский вечер, когда он, поддав с дружками, вдруг загорелся желанием увидеть ее, и пришел к ее общежитию, но на вахте ее вызывать не захотели, потому что было уже поздно, и тогда он начал бузить. И вахтерша, наконец, все-таки капитулировала, и пошла к его Томочке и сказала ей:

– Иди. Там пришел твой парень. Да поспеши, пока он нам тут все общежитие не разнес.

Нет, не был он для своей супруги приятным подарком под новогодней ёлочкой. И даже когда они поженились, и она понесла их первого ребенка – даже и тогда он выкидывал такие коленца…

Однажды они ехали летним вечером в троллейбусе и он, разобидевшись на нее из-за какого-то пустячка, взял, да и подсел к размалеванной кукле какой-то, опустил ей руку на оголенное плечо и начал любезничать с нею.

– Ваня, нам уже выходить, – сказала ему Тома на их остановке. 

– Отойдите от меня, женщина, –  ответил он ей полупьяным развязным тоном. – Кто вы такая?

Она пыталась облагоразумить его:

– Ваня, вставай, пошли домой…

– Да чо тебе надо? Чо ты все вяжешься ко мне?

Какая-то тетка встала грудью на его защиту:

– Стыдно, девушка! Стыдно! Такая молодая – и к парню пристает! Совсем совесть потеряла.

И жена принуждена была сойти на остановке, а он поехал с этой кралей дальше.

Сколько же коников он выкинул за свою глупую жизнь? И сколько мук ей пришлось вынести от него, сколько слез пролила она, терпя его выходки?

Однажды он допек ее так, что она запеленала своего грудного сына, их первенца, и среди ночи выскочила из дома и, прижимая его к груди, побежала с ним, куда глаза глядят.

Тогда, впрочем, у него достало масла в голове догнать ее и воротить домой. Скрепя сердце, он загнал своих ядовитых змей в их норы – и повинился! Но они ведь никуда не подевались. Они оставались жить в его душе и при каждом удобном случае восставали и жалили его, отравляя им жизнь.

И вот теперь все живее, все настойчивей начали выплывать из его памяти всякие гадкие и, казалось бы, уже давно забытые им эпизоды его жизни – все те богомерзкие беззакония, которые он совершил, и за которые ему было ужасно стыдно теперь.

Вспомнились ему его многочисленные «сестрички» – так он их называл. Все те похотливые самочки, с которыми он…

Сколько же их было у него на счету?

Их имена стерлись из его памяти, и все они стали для него теперь как бы на одно лицо. Так сказать, собирательный женский образ… Некое стандартное орудие для получения плотских удовольствий.

Их было такое количество, что он завел для них специальную записную книжку в коричневом переплете. Что-то вроде приходно-расходной книги, в которую он заносил имена, телефоны и адреса всех этих куколок. В каждом портовом городе, где ему довелось побывать, у него было, по крайней мере, по одной такой любвеобильной сестричке. Потом он эту книжку потерял, и это явилось для него как бы неким знамением свыше: пора уже прощаться с вольной жизнью, бросать якорь на берегу.

Он и бросил его на рыбокомбинате. Но эта песенка все равно продолжалась. Ведь предприятие, на котором он работал аж целым главным механиком, просто кишело молоденькими работницами! Где уж тут было ему удержаться от соблазна?

Вот уж где была масленица коту!

 

7

В церковь Елагин не ходил. Он не был религиозным человеком, но в этот день в нём произошел коренной переворот.

Его жена умирала, и на медицину надежд не было никаких. Оставалась последнее средство – обратиться к Богу.

Придя домой из больницы, он отыскал на книжной полке молитвослов и стал творить молитвы об исцелении своей любимой Томочки. Молился истово, хотя и не вполне понимал смысла некоторых старославянских слов.

Утром побежал в больницу, днем сходил в церковь, отстоял молебен, освятил воду. Вечером – опять у жены.

В сердце теплилась надежда на чудо. Ведь Господь – это самая любовь! Он исцелил множество больных, воскресил Лазаря, взошел на крест ради спасения подобных ему грешников. Он – поможет, обязательно поможет, надо только усердно молиться…

В субботу вечером он забрал жену домой на выходные. Утром, после бессонной ночи, поднял ее с постели и вырвал из тетради два листка бумаги – один для себя и один для нее. Сели в разных комнатах, стали записывать свои грехи. У него их накопилось – видимо-невидимо.

Кое как доковыляли до церкви. Народу – негде яблоку упасть. Душно. Жена едва держалась на ногах. Желающие омыться от грехов, выстроились в очередь у стены храма. Дойдя до ее края, заворачивали за угол, в правое крыло, где стояло два аналоя, за которыми принимали исповедь священники.

Батюшки работали как стахановцы. И, тем не менее, очередь продвигалась неспешно – некоторые бабульки в таких подробностях живописали свои прегрешения, как будто они явились на прием к психоаналитику.

Стало понятно, что жене очереди не выстоять, и он попросил пропустить ее вперед. Просьбу уважили. Он подвел жену к отцу Николаю – человеку среднего роста, лет за шестьдесят, с острыми глазами, небольшой бородкой и редкими волосами, собранными в хвостик. Елагин объяснил ему тихим голосом, что у жены затруднения с речью, и говорить членораздельно она не может, однако выписала свои грехи на листок. Передал её писания батюшке. Тот кивнул, шпаргалку принял. Жена поцеловала крест и Евангелие, коснулась лбом аналоя, отец Николай накрыл ее голову епитрахилью, достал очки из кармашка, развернул листок и погрузился в чтение. Елагин отступил в сторону, дабы не мешать священнодействию. Отец Николай читал медленно –  хотя до болезни у жены и был очень красивый каллиграфический почерк, сейчас разобрать ее каракули было не так-то легко. Дочитав до конца, батюшка произнес: «Господи, помилуй», снял епитрахиль с ее головы, и Иван Иванович увидел раскрасневшееся лицо жены и слезы в её любимых карих глазах.

– Я… я такая грешница… – сказала жена, волнуясь и заикаясь. – Неужели Бог мне простит?

В ее позе было неподдельное смирение, и она как бы светилась вся изнутри.

– Бог милостив, – сказал отец Николай.

Супруга припала к его руке.

Иван Иванович подошел к ней, взял ее под локоть и отвел на скамеечку у стены, на которой сидело несколько старушек. Затем встал в очередь, занятую им раньше. Она состояла, главным образом, из женщин. Не потому ли, что у мужчины уже не нуждались в отпущении грехов?

Служба шла своим чередом. С хор лилось боголепное пение. На амвон вышел рослый плечистый священник в синей рясе и, покачивая приподнятой ладонью, запел могучим, как у оперного певца, баритоном: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя…»

Елагин волновался, словно мальчишка. Он перебирал в памяти все свои беззакония: прелюбодеяния, гнев, пьянство, матерщина, злословие… Что еще?

Грехов было так много, что он боялся что-то упустить. Несколько раз – хотя ему и неловко было это делать – он доставал листок из верхнего кармашка рубахи и, как ученик перед экзаменом, заглядывал в него, пытаясь освежить в памяти свои прегрешения. Но когда он подошел к батюшке, все разом вылетело из его головы.

Он как-то суетливо и неуклюже поцеловал крест и Евангелие, опустил голову на косую доску аналоя. Отец Николай привычным движением накрыл её покрывалом:

 – Как ваше имя?

Почему-то говорить стало тяжело. Помедлив, он произнес сдавленным голосом:

– Раб Божий Иван…

– К исповеди готовились?

– Да.

– Каноны читали?

– Да.

Голос у священника был строгий, как у учителя в классе.

Нависла тягостная пауза. Батюшка ожидал от него слов покаяния, а он глупо и безнадежно молчал.

– В чем каетесь? – подтолкнул отец Николай.

– Ну-у… – проблеял он поникшим голосом, – в изменах своей жене…

– Господи, помилуй!

– Еще в сквернословии…

– Господи, помилуй!

Было ужасно стыдно. Некоторые дела его были столь омерзительны, что казалось совершенно немыслимым говорить о них вслух. И все-таки он прошел этот мучительный путь до конца.

– Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Казалось, само небо ужасалось его гнусным делам, и эти слова отца Николая бухали в его сердце набатным колоколом.

Минуты за две Иван Иванович вычерпал всю грязь своей души до самого донышка. Отец Николай медлил: не осталось ли в сердце этого закоренелого грешника еще какой-нибудь червоточинки?    

– Это все, – подвел черту Елагин. – Вернее, все то, что я помню.

– И вы раскаиваетесь в своих грехах?

– Ну, да, конечно, – сказал Елагин. ­– И обещаю Богу больше не грешить.

Батюшка снял епитрахиль с его головы.

– Причащаться будете?

– Да.

Отец Николай отпустил ему грехи, благословил. Иван Иванович поцеловал его в манжету рясы, но сделал это так торопливо и неуклюже, что священник произнес:

– Не суетитесь. Все надо делать степенно, благочинно.

Иван Иванович кивнул в знак согласия и вильнул в сторону, освобождая место для других грешников. Сердце стучало, как паровой молот, и голова плыла, словно в тумане, но на душе стало легче. Он обошел колонну, на которой висели иконы святых угодников, и постоял немного, успокаиваясь. Рядом молились христиане, а с амвона звучал густой тягучий голос:

– Ещё молимся тебе, Господу Богу нашему…

– …Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Иван Иванович понимал, что исповедь у него вышла сумбурная, скомканная, и, тем не менее, в нем поднимались волны какой-то необъяснимой радости.

А с хоров лилось чудесное пение – наверное, и птицы в весеннем лесу не могли бы петь столь слаженно и красиво. Он подошел к жене и улыбнулся ей, как мальчик. Она кивнула ему вопрошающе, и он ответил на ее безмолвный вопрос:

– Всё! Отстрелялся.

Он встал неподалеку от нее. В силу своего невежества, Иван Иванович не разумел всех тонкостей божественной литургии, но, тем не менее, на душе было хорошо. А когда запели «благословен, грядый, во имя господне», он вдруг ощутил – и причем, ощутил зримо, осязаемо – присутствие самого Христа, в великой славе нисходящего на облаках небесных в самое его сердце…

Он вдохнул горячий воздух храма, и из его очей потекли слезы, и он украдкой вытер их платком – ведь несолидно было плакать пенсионеру, с уже поседевшей головой…

Приближалась евхаристия. Одни прихожане потянулись к амвону, выстраивались в очередь для вкушения тела и крови Господней. Другие двинулись в обратном направлении, разбрелись по храму. Образовались очереди к иконе пречистой божьей матери, Николаю угоднику и иным святым. Притомившиеся старушки расселись на скамьях у стен притвора. Под высоким расписным куполом, на золотистых чашах, теплились желтые язычки свечей. Из-за иконостаса доносилось монотонное моление: «Ум, душу и сердце освяти, Спасе, и тело мое, и сподоби неосужденно, Владыко, к страшным Тайнам приступити…»    

Вышли священнослужители, началось таинство причащения. Благочинной группой стояли причастники, скрестив ладони на груди. Первыми к чаше двинулись молодые мамы с детьми на руках, потом пошли мужчины, но и тут некоторые оборотистые дамочки умудрились просочиться вперед. Иван Иванович решил выждать, пока очередь рассосется. И, когда в ней осталось человек пять или шесть, он поднял жену за локоть и повел к батюшкам. Она двигалась с трудом, и лицо её было бледным, как стенка. Внезапно она покачнулась, закрыла глаза и всплеснула рукой. Он удержал ее, однако ее ладонь задела плечо какой-то старушки в черном. Та обернулась, словно ужаленная.

Много повидал на своем веку всякого народца Иван Иванович – но такой звериной ненависти, какую он увидел в глазах этой бабы, он еще не видывал никогда.

Она сложила пальцы щепоткой, брызнула ими на жену и злобно выкрикнула:

– Забери назад!

Но Бог оградил: находясь в полуобморочном состоянии, жена этой церковной ведьмы не увидела.

 

8

Телефон молчал.

Да и кто бы мог ему позвонить?

Дети?

Но они уже разлетелись по своим гнездам и, хотя и заскакивали к нему иной раз, но, по большому счету, он был для них уже отрезанным ломтем.

Старший сын – дизайнер, он разрабатывал проекты интерьеров и экстерьеров различных зданий. У него двое детей и постоянная запарка в работе.   

Младший – программист. Да к тому же еще и увлекается рок-музыкой. Он постоянно погружен в свои PHP-коды и тайком пописывает музыку. Композитор!   

Дочь замужем за бизнесменом. У нее трое детей – что по нынешним временам уже, считай, подвиг. Живут в добротном двухэтажном доме. В гараже – дорогая машина.

Последний кризис, правда, их слегка подкосил, но все равно на фоне всеобщего обнищания они живут неплохо.    

Дочь сидит дома с детьми, хотя и окончила Киевский университет: похоже, так и увязнет в этом домашнем болоте.

Так что дети не бедствуют. Что им старик-отец?

Друзья?

Но только где они, его друзья-товарищи?

Одни рассеялись по всему миру, иные лежат в могилах. Или забились в свои норы, как раки отшельники, и теперь для него все равно, что на Марсе или на Луне.

Не был ли и он одним из таких же раков отшельников, обломком старого мира, неким реликтом, или, как нынче принято говорить с оттенком явного пренебрежения – совком?

Сколько времени ему никто не звонит, не интересуется им – жив он вообще, или, может быть, уже умер?

Жизнь протекла, и одиночество сосало душу.

Откуда же накатывают эти волны уныния?  Ведь бомбы не падают, над головой мирное небо. Живет-поживает себе в тепле и уюте на свою скромную пенсию.

Казалось бы, чего же еще? Покойся душа, ешь, пей, веселись!

Землю окутали сумерки, и на улицах зажглись фонари. Засветились окошки в квартирах. Кто-то сидит у телевизора, кто-то ужинает, или читает книгу, или же выясняет отношения с женой – тоже ведь дело! Влюбленные парочки обнимаются в тени деревьев, и жизнь кажется им чудесной сказкой – все удары судьбы у них еще впереди…

Иван Иванович взял молитвослов и прочел несколько вечерних молитв, но ум его был рассеян, а душа погружена в уныние.

Не хотелось ничего – даже и дышать. Вселенская скорбь какая-то давила душу.

Окончив моления, он расстелил постель и лег на кровать. Но сон не шел. Иван Иванович ворочался на своем ложе, и червь сомнения постепенно вползал в его сердце, точил его изнутри. 

А что, если правы коммунисты? Умрешь – и закопают тебя в землю на два метра в глубину, и этим все и кончится? И умрут вместе с тобой все твои мысли, чувства, желания. И все твои дела, и стремления в этом мире – все это летучий пар, который исчезает вместе с тобой.

И нет ни Бога, ни воскресения мертвых, ни жизни будущего века. Все это – библейские байки для простаков вроде него. А если так, то и все его молитвы, все упования на милосердного Бога – все это пустое потрясание воздуха, психологический костыль, не более того.

Вот, он молился об исцелении своей Томочки – и что же? Почему Бог не помиловал ее?

Не видел ее мучений? Или не слышал его молений?

Но ведь Он – всё ведающий и милосердный?

А ведь их горе – лишь капля в море человеческих страданий. Взять хотя бы прошедшую войну. Крематории Освенцима, Майданека, Бухенвальда – в них умерщвляли даже детей. А Бабий яр? А атомные бомбы, сброшенные янки на Хиросиму и Нагасаки, их зверства во Вьетнаме, в Сербии, Ливии, Сирии, Афганистане и других странах мира?

Как же Бог допускает всё это? Ведь Он же – всеблагой. Он – самая Любовь!

Отчего же одни жируют, убивают и веселятся на костях убиенных, а другие – живут в нищете, болезнях и скорбях?

Он начал читать мысленно «Отче наш», и вскоре тело его обмякло и стало как бы растекаться по кровати. Перед очами возникали какие-то неясные картины: водопады, и темная вода у скалистых берегов, и убегающая вдаль дорога… Поля… ветви деревьев, сквозь которые просвечивает бледное небо. Тишина и покой… Защебетали птички. Ах, как приятно слушать пение этих птах…

Но что это? К нему приближается какой-то чёрный человек. Ба! Да это же Коля Скороход. В руках у него коричневатый свиток.

Но отчего у него такое сумрачное лицо? И почему от него веет чем-то мертвенным, холодным.

Николай разворачивает свиток и простирает пергамент над его головой.

Ах, как тяжело дышать! Зачем он закрыл от него небо?

Елагин задыхается! Он умирает! Где его небо? Сознание угасает, и он проваливается в черноту.

Внезапно он вынырнул из чёрного омута. Открыл глаза. Сердце колотилось так, словно он пробежал стометровку. Кажется, оно сейчас выскочит из груди!

Что за наваждение!

«Господи, помилуй! Господи, помилуй!»

За стеной грянула музыка:

«Жениха хотела – вот и залетела! Ла, ла, ла, ла, ла!»

Иван Иванович приподнялся на кровати.

«Ой, жениха хотела, вовремя успела! Ла, ла, ла, ла, ла!» – орал магнитофон.

Послышалась отборная матерщина. Это Галка Пьяные Трусы крыла свою дочь так, что… Он включил ночник и взглянул на часы: половина первого ночи!

 

9

На следующий день стало известно, что убили Викторию Сасс.

Она жила в переулке Оборонческом, за высоким кирпичным забором, от ворот которого, по новехонькой коричневой плитке, шел подъезд к гаражу в глубине двора. На фасаде одноэтажного дома под каштановой черепицей торчал глазок камеры наружного наблюдения, а на воротах красовалась табличка, извещавшая о том, что объект находится под охраной.

После работы Виктория обычно просматривала видеозапись с камеры наблюдения: не терлись ли в её отсутствие возле дома какие-нибудь подозрительные субъекты?

Жила она жила замкнуто – но, тем не менее, обращала на себя внимание соседей: ведь в переулке обитала одна голытьба, а тут – такая дама! Разъезжает на дорогой машине, за рулем держится уверенно, по-мужски. Одевается в стиле бизнес-вумен – подчеркнуто строго и сексапильно. На окружающих смотрит льдистыми голубыми глазами, однако же, и не свысока, а как-то отстраненно, словно возводя между ними и собой стеклянную стену.

Вечером, накануне трагедии, ей позвонила старушка-мать, Валентина Федоровна Колбасова, справилась у дочери, как идут её дела и пообещала, что придет завтра часам к десяти – присмотреть за домом в ее отсутствие. Утром, в начале восьмого, набрала её номер – чтобы еще разок напомнить дочке, что придет непременно. Но, если положить руку на сердце, ей просто хотелось услышать ее голос.    

Но Вика трубку не подняла.

Что же случилось? Возможно, она еще спала?

Однако Валентина Федоровна прекрасно знала утренний распорядок дочери: подъем в семь часов, затем утренние процедуры, зарядка, легкий завтрак, почистила перышки – и в половине девятого уже за рулем своего авто.

Колбасова выждала минут десять и позвонила снова. Ответа не последовало. Возможно, Вика находилась в ванной? Или вышла во двор? Но когда и ее третий звонок оказался безрезультативным – мать ощутила беспокойство.

Ведь выйти из дома дочь не могла: на работу ей к девяти часам, рано было еще. Возможно, что-то с телефоном? Она перезвонила ей на сотовый телефон, однако услышала лишь длинные гудки.

Минут десять или пятнадцать Колбасова пыталась дозвониться до дочери, и на сердце ее становилось всё тревожнее и тяжелей: что-то случилось!

Она попыталась отогнать от себя дурные предчувствия: мол, всё это её глупые выдумки. Мало ли по какой причине Вика не берет трубку?  Но материнское сердце настойчиво било тревогу.

Она оделась и, не позавтракав даже, вышла из дому. Ноги сами принесли её в тихий переулок, где проживала Вика. Вот и её дом.

Сейчас, сейчас она войдёт в него, и увидит свою девочку. И она представила себе, как Вика выйдет ей навстречу, и как улыбнется ей, удивленная её ранним приходом, и как станет отчитывать ее за нелепые материнские фантазии…

Валентина Федоровна вставила ключ в замок калитки, однако же, к её удивлению, калитка оказалось не запертой. Она ступила во двор. Собака не выбежала ей навстречу, она отметила это, но не придала значения. Дверь в дом – распахнута настежь.

Почему?

Недоумевая, она поднялась на крылечко и вошла в дом.

Внутри царил беспорядок. Ей сразу бросилось в глаза, что плазменного телевизора на тумбочке нет, ящики серванта выдвинуты, в них явно кто-то рылся, со стеклянных полок исчез хрусталь. На полу валялась пустая бутылка из-под коньяка.

Она заглянула в другие комнаты. Вики не было и там, и повсюду царил такой ералаш, как будто бы Мамай прошел.

Что же случилось? Где дочь?

Она вышла во двор, подошла к гаражу: гаражные ворота оказались запертыми. Зашла за его боковую стену, где был разбит цветник на небольшом клочке земли и… увидела ее.

Дочь лежала в луже крови, на цементированной дорожке между цветником и гаражом. На ней был стеганый светло-малиновый халат, одна тапочка держалась на ноге, другая валялись поодаль. На лбу запеклась кровь, а на груди и животе расплылись багровые пятна от колотых ран.

Бедной матери сразу стало ясно, что дочь мертва.

Как она не рухнула в обморок, и что пережила в эти мгновения – одному Богу известно…

В восемь часов двадцать семь минут в дежурной части милиции раздался звонок, и женский голос сообщил, что убита ее дочь. Звонившая женщина сообщила адрес, назвала свою фамилию. Прибыла оперативная группа. Осмотрела тело. На цветочной клумбе был найден окровавленный кухонный нож. Немного поодаль валялась швабра, и на ее перекладине было обнаружено пятно крови. Пока криминалисты снимали отпечатки пальцев в доме и на возможных орудиях убийства, а также фотографировали мертвое тело и проводили иные следственные мероприятия, приехала следователь: Ильина Ольга Романовна. Это была женщина бальзаковского возраста, с очень хорошей упругой фигурой, одетая в темно-зеленый брючный костюм. У нее было открытое приятное лицо, и от нее исходил тонкий запах парфюма и волнующих женственных флюидов. Встретишь такую женщину на улице – и ни за что не поверишь, что она работает в милиции.

Ольга Романовна ознакомилась с оперативной обстановкой. Уже прибывший к этому времени врач сообщил ей, что смерть наступила в результате проникающих колотых ран в промежутке от двенадцати часов ночи и до половины второго (точнее он скажет позднее). Выслушав его, Ильина предложила Валентине Федоровне войти в дом, и они уединились на кухне.

Мать убитой женщины сидела за овальным стеклянным столом. Голова у нее плавала, как в тумане и, казалось, она не понимает даже, где находится и что происходит вокруг нее. Ольга Романовна мягко опустила ладонь на ее руку и сочувственно сказала:

    – Я понимаю, у Вас горе. Но мы должны найти тех, кто это сделал. Вы можете отвечать на мои вопросы?

Колбасова сглотнула слюну и кивнула.

– Хорошо. Тогда скажите, каким образом вы обнаружили тело своей дочери?

– Утром я позвонила ей, – было видно, что слова женщине даются с трудом. –  Но она не отвечала на мои звонки, и я заволновалась.

– И пришли узнать, в чем дело?

– Да.

– У Вас были причины для беспокойства? Ей кто-нибудь угрожал?

– Нет.

– Возможно, её что-то тревожило?

– Нет.

– Вы уверенны в этом?

– Да. Вика никогда ничего от меня не скрывала. Она всегда рассказывала мне обо всем!

При этих словах Колбасова не удержалась и зарыдала. Она уронила голову на руки, скрестив их на столе. Худенькие плечи ее вздрагивали, и редкие седые волосики шевелились за её головой.

Ильина терпеливо ожидала, пока она выплачется. Она не в первый раз видела человеческое горе, но привыкнуть к нему так и не могла.

Ольга Романовна опустила руку на её судорожно вздрагивающие плечи:

– Успокойтесь, Валентина Федоровна.

Колбасова подняла голову, утерла ладошкой глаза.

– Да, да. Простите…

– Мы можем продолжать?

Колбасова кивнула.

– Итак, вы открыли калитку. Она была заперта?

– Нет, – помотала головой старушка. – Я хотела открыть её своим ключом, но она оказалась открытой.

– А дверь в дом?

– Распахнута настежь.

– Были ключи у кого-нибудь, кроме вас и дочери?

– Нет. Только у меня, и у Вики.

– Припомните. Возможно, вы, или же ваша дочь, давали их кому-нибудь?

– Ну, да… Викочка давала их одной женщине.

– Зачем?

– Ну, вы понимаете, – пояснила Колбасова, – мой зять перенес два инсульта и лежал, как колода. За ним требовался постоянный уход. А Викуся бросать работу не хотела, ей надо было как-то дотянуть до пенсии. Вы понимаете? Ведь сейчас работу потерять легко, а найти новую – не так-то просто. Особенно в ее возрасте.

– И эта женщина присматривала за её мужем?

– Да. Но неделю назад Толик умер, Вика похоронила его, а ключи забрала назад. С тех пор я ежедневно приходила к ней, чтоб поддержать её и присмотреть за домом.

– Фамилию этой женщины вы знаете?

– Да. Это Соскина.

– Где она живет?

– Улица Солнечная, 17. На седьмом этаже. Номер квартиры я не помню, но там её каждая собака знает.

– Кем работала ваша дочь?

– Главным бухгалтером.

– Где?

– В морском порту.

Ольга Романовна прикрыла веки, стараясь не выдать охватившего её волнения. Теперь дело открывалась перед ней в совсем ином свете. От коллег из управления по борьбе с экономическими преступлениями и коррупцией она знала, что в морском порту проворачиваются махинации на очень крупные суммы. Ребята из УБЭП давно удили рыбу в этом мутном пруду и кое-каких судаков уже держали на крючке. Однако подсекать их было не велено: бандиты, жулики и генералы – все они переплелись в одном клубке.

Не связано ли убийство Виктории Сасс с аферами в морском порту? Ведь все платежные документы шли через главбуха. Возможно, она знала нечто такое, что представляло для кого-то опасность? И её решили убрать? А дело обставить так, как будто бы это – банальное ограбление?

Но если это так… если всё это игры портовой мафии – а, скорее всего, так оно и было – то, какие ходы ей, Ольге Романовне Ильиной, теперь следует предпринять? Тут главное – не ошибиться. Раскрыв это преступление, она окажется на коне. Да только от него веяло чертовски сильным жаром. Смертельным жаром… Как бы не обжечься. Один неверный шаг, и…

– А эта Соскина, о которой вы говорили… – произнесла Ильина. – Наверное, Ваша дочь хорошо знала её, если доверяла ей ключи?

– А! Галка Пьяные Трусы! – по лицу Колбасовой скользнула брезгливая гримаса, и она с пренебрежением махнула сухонькой ладошкой. – Это та ещё сука, прости Господи. Клейма на ней ставить негде. Сколько раз я говорила: Викочка, доченька, послушай меня, дуру старую! Гони ты из дому эту тварь подзаборную. Смотри, подведет она тебя под монастырь. Так это всё Толька, зять мой, настаивал: мол, она моя родственница! Пусть ухаживает за мной!

– Значит, она родственница вашего зятя?

Старушка плеснула рукой:

– Да какая там родственница! Седьмая вода на киселе. Бывшая полюбовница она его, модель позорная. – Колбасова взглянула на Ильину так, как будто бы собиралась открыть ей великий секрет: – Смотрите! – она подняла палец. –  У зятя был дядька. Этот дядька ушел из своей семьи и женился на Шурке Соскиной. А у этой Шурки была дочь Галка, нагулянная ею, невесть от кого. Вот какая она родичка.

– И она была моделью?

– Ну да. Он же фотографом был. И уж больно падок до всяких молоденьких курочек. А Галка в те времена как раз начинающей шлюхой была. А ему уже под сороковник подкатило. Вот он и начал фотографировать ее голой, во всяких позах. А потом продавал снимки разным типам из-под полы. Я как-то нашла в комоде несколько таких фотографий… Это ж такой срам, такой срам! – Валентина Федоровна перекрестилась: – Прости, Господи! Век прожила – а такой мерзости не видывала.

– И больше к вам в дом никто не приходил?

– Ну, еще Элеонора заскакивала иной раз вместе с этой сукой, чтобы помочь ей прибраться.

– А это кто?

– Дочка ее. Тоже профура конченная, как и её мамаша.

Ольга Романовна потерла пальцем лоб.

– Скажите, Валентина Федоровна, а дети у вашей дочери есть?

– Нет. Не дал Бог ей деточек.

– А другие родственники, кроме вас?

– Никакого. Одна она у меня была.

Ильина нахмурилась:

– Ладно, давайте посмотрим, какие вещи пропали.

Они поднялись из-за стола. Валентина Федоровна ходила по дому, перечисляла пропавшее имущество, а Ильина записывала в блокнот: «Хрустальная посуда, столовое серебро, плазменный телевизор, ноутбук, ковер, дубленка…»

– Из ювелирных украшений ничего не взято?

– Золотые сережки. Виточка никогда не снимала их с себя.

– Опишите, как они выглядели.

– Ну, такие висюльки, с изумрудными камешками. Очень красивые. А под ними идет ажурный бриллиантовый полумесяц. Я подарила их ей на свадьбу.

– А другие ценности, деньги – все на месте?

– Все ценное Вита хранила в сейфе. А в серванте у нее лежали только небольшие суммы на текущие расходы, но теперь там ничего нет.

– А где сейф?

Он был скрыт за репродукцией с картины Айвазовского, изображавшей сцену морской баталии.

– Вы знаете код шифра?

– Нет.

– Ладно, наши специалисты с этим разберутся…

Ильина сделала опись ценностей. Затем попросила одного из криминалистов принести нож, найденный в цветнике.

– Узнаете этот нож?

Колбасова посмотрела на нож с широким длинным лезвием и деревянной ручкой. Он был упакован в целлофановый пакет.

– Да, – выдавила она из себя. – Это нож Вики. Она работала им на кухне.

Ильина дала знак, и вещдок унесли.

Дело казалось крайне запутанным. Если это были грабители – то почему они убили хозяйку, не попытавшись выяснить у неё, где та хранит деньги? И почему убийство произошло в глубине двора, за гаражом? Что побудило хозяйку выйти ночью на дорожку у цветочной клумбы, прихватив с собой кухонный нож? А что, если…

– Собака во дворе есть?

– Да. Барсик. Но он куда-то исчез. Я как вошла во двор, так и ждала, что он навстречу мне выскочит. Но его не было.

– Вас это не удивило?

– Я не подумала тогда об этом. Решила, что он, наверное, где-то на улице бегает.

Возможно, как раз лай Барсика и привлек внимание Виктории Сасс? И тогда она, вооружившись кухонным ножом, вышла во двор и столкнулась там с неизвестными?

Но если это люди из портовой мафии – а Ильина склонялась именно к этой мысли – то почему они действовали так топорно? Зачем было наносить женщине столько ножевых ран, каждая из которых была смертельна? Причем и на дверцах серванта, и на бутылке из-под коньяка «Наполеон», которая валялась на полу, и в других местах были оставлены многочисленные отпечатки пальцев. Преступники не стерли их даже с орудий убийств – кухонного ножа и швабры. Всё это выглядело так нелепо, как будто тут орудовали какие-то зеленые сосунки, а не опытные бандиты.

Она зацепилась за эту мысль, но тут же отогнала ее: нет, нет, это маловероятно. Скорее всего, тут – разборки олигархов. Кому-то надо было вывести из игры главбуха, а её деньги – это для них сущие пустяки. Весь этот хаос – просто прикрытие, ширма. Надо копать в морском порту!

Между тем, оперативники обошли соседей, но их опрос оказался пустой тратой времени – никто ничего не видел и не слышал. Ольга Романовна изъяла видеозапись из камеры наблюдения и, покончив с формальностями, уехала в контору.

Она поручила двум молодым сотрудникам прочесать ломбарды и комиссионки – не всплывут ли где-нибудь сережки убитой?

Конечно, она не рассчитывала на успех. Для тех, кто убил Викторию Сасс, было бы настоящим безумием продавать сережки, снятые с еще не остывшего трупа. Но – чем черт не шутит?

Записи видеонаблюдения тоже не принесли результата. Их попросту не оказалось. Случайность?

К одиннадцати часам ее вызвали на летучку к начальнику. К этому времени ей уже стало известно, что преступников было трое – их отпечатков не было разве что на потолке. Но в картотеке эти пальчики не числились.

Снова тупик.

Впрочем, её ребятам удалось открыть сейф. В нём оказались документы на дом, паспорт убитой, свидетельство о смерти мужа. Отдельно лежали 22 тысячи долларов, 4 тысяч евро и 9 тысяч гривен. Бижутерия, лежавшая в позолоченной шкатулочке, скорее всего, не имела большой цены. Так что и здесь зацепок не было. 

Ильина доложилась начальнику по этому делу. Он спросил, что она намерена предпринять, и она ответила, что, прежде всего, хотела бы повстречаться с Соскиной и прояснить ситуацию с ключами. Затем пошевелить палкой в морском порту – возможно, там всплывет что-то интересное.

Начальник линию ее расследования одобрил, но предупредил:

– Только ты там поаккуратнее шевели. А то ведь можно и без палки, и без головы остаться.

Она возвратилась в свой кабинет.

Последние слова шеф произнес как будто в шутку – но в них чувствовалось предостережение: не разевай варежку, гляди, куда ступаешь!

И все-таки, Ольга Романовна решила начать с порта – Соскина подождет.

Она уже собралась выходить из кабинета, когда зазвонил её мобильный телефон. На связи был Паша, один из двух сотрудников, посланных ею на поиски сережек убитой.

– Есть! – услышала она его взволнованный голос. – Записывайте, Ольга Романовна! Негода Геннадий Яковлевич, 2000 года рождения от рождества Христова, проживает по переулку Овражному, дом №23. Час назад, или около того, принес в ломбард по улице Кутузова сережки. Золотые висюльки. Очень красивые изумруды. Под ними – филигранные полумесяцы. Все сходится, это они.

Неужели удача? И все оказалось так просто? Ей даже не верилось в такой легкий успех.

Она села за компьютер и подключилась к базе данных тех, кто уже попадал им на удочку. Ввела в строку поиска фамилию: Негода. Выпало сразу четыре человека. И все они прописаны по адресу: Овражная, №23.

Итак, что же это за субчики?

Негода Яков Кузьмич, 1964 года рождения, профессиональный вор-карманник, имеет три судимости, в настоящее время отбывает наказание в лагерях общего режима. Фотография не очень хорошего качества: тощий тип с темным костлявым лицом, лоб узкий, короткие щетинистые волосы, мертвящие угольки глаз…

Негода Ирина Игнатьевна, 1972 года рождения, его законная супруга. Одна судимость. Пырнула ножом собутыльника в пьяной драке. Три года условно – принимая во внимание тот смягчающий факт, что на момент поножовщины она являлась матерью двух малолетних детей. Ее фотография была немного лучше: огненно-рыжая баба с круглым лицом, усеянным крапинками.  Взгляд тяжелый, угрюмый. Расплывшиеся бедра. Талии, в обычном понимании этого слова, нет.

Отпрыски этой четы.

Негода Геннадий Яковлевич, принесший в ломбард золотые сережки. Имел несколько приводов в милицию за хулиганство и кражу металлолома. Состоит на учете в детской комнате милиции. Достиг совершеннолетия три недели назад, и теперь уже может отвечать за свои деяния по полной программе. Фигура – как и у отца: тощая, поджарая. От матери унаследовал рыжие волосы и веснушки на туго обтянутом кожей костлявом лице. Взгляд хищный, недобрый – молодой волчонок!

Тарас Негода, 14 лет. Несмотря на столь юный возраст, уже сподобился попасть в их картотеку: шарил в чужих дворах и огородах, орудовал на чердаках, воровал телефонные кабели. Одним словом, приобретал навыки, проходил курс молодого бойца. Внешне почти не отличим от брата.  

Через три четверти часа к переулку Овражному подкатил милицейский уазик, и из него вышла оперативная группа – машину они оставили за углом, дабы не спугнуть «клиентов». Однако, как выяснилась, проехать к дому Негоды на автомобиле они все равно не смогли бы: метров через пятьдесят переулок начинал круто сбегать с холма извилистой тропой. С обеих сторон возвышались гнилые покосившиеся заборы, над головами нависали ветви акаций и абрикос, а с левой руки петляла вонючая канава, прорытая помоями и дождевой водой. Идти по этой козьей стежке можно было лишь друг за другом, подобно футболистам, выходящим на поле.

Нечетные дома шли по левой стороне переулка, но таблички с номерами вывешивать тут было не принято. И все-таки, оперативники сумели вычислить нужный им дом.

Это была старая покосившаяся мазанка – из тех, что воспевал в своих творениях Тарас Григорьевич Шевченко. Хатка сидела в яме, край её с течением времени обсыпался, и забор, соответственно этому, переносился все дальше на тропу, пока не вылез на её середину. Сооружен он был из разносортных кусков шифера, и это вносило свежую струю в угрюмый пейзаж. С противоположной стороны стояла облезлая хибара с заколоченными окнами, так что в этом месте следовало протискиваться бочком. За шиферным забором теснина обрывалась, и с правой руки взору открывался лысый бугорок, на котором был разбросан всяческий хлам, и росла чахлая травка – некогда на этом месте стоял дом. Аккурат против бугра, между забором из шифера и следующей хатой, словно в бильярдной лузе или же мышиной норе, схоронилась покосившаяся калитка, как бы раненная в левый бок. Из-за забора доносилась брань, уснащенная самой отборной матерщиной. И именно данное обстоятельство убедило сыщиков, что это и есть искомый дом.

Бойцы проверили оружие. Осторожно просочились во двор через кособокую калитку и увидели перед собой открытую настежь дверь в убогую хату. Однако пьяные голоса доносились из сарайчика в глубине двора. Старший команды дал знак – и двое оперативников устремились в открытую дверь, а остальные двинулись к сараю.

Там пировало трое подростков. Они и глазом и не успели мигнуть, как оказались лежащими на полу лицами вниз. Все трое были пьяны в дымину. Двое из них – рыжеволосые братья Негоды, тут и к бабке ходить не надо. Третий – белобрысый шкет какой-то. Ему бы соску еще сосать, а не водку пить…

На следующий день Ольга Романовна докладывала на летучке по делу об убийстве Виктории Сасс.

– Снятые с ушей убитой золотые сережки были сданы в ломбард Негодой Геннадием Яковлевичем, 2000 года рождения, проживающим по адресу переулок Овражный, дом № 23. По указанному адресу обнаружены вещи с квартиры убитой: плазменный телевизор, ноутбук, посуда из хрусталя, женская дубленка и прочее. Отпечатки пальцев на ноже принадлежат Геннадию Негоде, а на швабре – его четырнадцатилетнему брату Тарасу. Задержан и третий член банды, Пушин Потап Викторович, о тринадцати с половиной лет от роду. Его отпечатки пальцев присутствуют на бутылке из-под коньяка «Наполеон», дверцах комода, а также рассеяны по всему дому – как и братьев Негоды. На момент задержания троица находилась в состоянии алкогольного опьянения. На допросах они показали, что проникли во двор Виктории Сасс с целью хищения металлолома. Залаявшую на них собачку огрели камнем и выгнали со двора. На шум вышла хозяйка с ножом в руке и стала на них кричать. Они забежали за гараж, и она последовала за ними. Тогда четырнадцатилетний Тарас, в целях самозащиты, схватил швабру, которая стояла у стены гаража, и ударил ею по голове хозяйку дома. Его старший брат вырвал у нее кухонный нож и нанес ей пять смертельных ран – тоже, как он пояснил, в целях самообороны. После этого троица вошла в дом, распила бутылку коньяка «Наполеон», найденную ими в серванте, забрала плазму, ноутбук, дубленку и скрылась с места преступления. Ночью, в сарайчике у Негоды, пили самогон, отмечая успех своего предприятия. Под утро вспомнили о золотых сережках. Вернулись назад и сняли их с ушей убитой. Заодно прихватили ковер и ещё кое-какие вещички. Золотые сережки Геннадий Негода снес в ломбард, купил водки, сигарет, закуску, после чего троица продолжила свой банкет. До суда малолетки выпущены на подписку о невыезде, а Геннадий Негода взят под стражу.

Начальник отдела, тихонько постукивая пальцами по столу, задумчиво произнес:

–  Так, говоришь… портовая мафия тут не причем?

–  Никак нет, Владимир Сергеевич. Теперь остается только прояснить историю с ключом от калитки. Убийца утверждает, что он подобрал ключ к замку. И действительно, в его сарае обнаружен целый арсенал ключей, отмычек, фомок – весь воровской набор. Но подходящего ключа там нет, а замок на воротах убитой очень непрост. Вместе с тем, ключ от калитки Виктории Сасс какое-то время находился у такой себе Галины Соскиной, и мог попасть к её сыну или дочери. А от неё – к Негоде, с которым она якшалась. И тот мог сделать дубликат.

Владимир Сергеевич поморщился.

Доказать это будет сложно – почти невозможно. А если и докажешь, что с того? Предъявить детям Соскиной обвинение в соучастии? Чушь! Братья Негоды и сами не знали, что пойдут на убийство, оно произошло спонтанно. Все это – пустые хлопоты, а дел невпроворот.

Криминальная обстановка в их районе была отнюдь не радужной.

На днях были амнистированы толпы уголовников, дабы под эту сурдинку выпустить из тюрьмы бабу с оранжевой косой, и теперь они терроризировали население. На руках у гопников гуляло множество неучтенного огнестрельного оружия, а лучшие кадры были либо изгнаны из рядов милиции после фашистского переворота, либо уволились сами, глядя на весь этот кавардак. Кастрюлеголовые распоясались окончательно и просто обезумели от безнаказанности.  Его самого, того и гляди, люстрируют: обольют зеленкой, да и бросят в мусорный бак с криками: «Слава Украине!»

– Хорошо, – протянул начальник. – Очень хо-ро-шо! Разберись с этим. Но не затягивай. Дело и без того ясное, передавай его в прокуратуру. Нам некогда топтаться на месте. Сегодня утром трое в масках ограбили гражданку Елизарову. И, представь себе – в том же переулке, что и Викторию Сасс. Возьмешь это дело себе. Тем более, что и местность тебе уже знакома.

 

10

Весть об убийстве Виктории Сасс быстро облетела весь район. Причем местным Пинкертонам из дома № 17 по улице Солнечной – Ольге Викторовне Караваевой и Антонине Гавриловне Гопак – удалось выяснить даже и то, что оказалось не под силу и следственным органам. А именно:

  1. Убийцы пытались изнасиловать Викторию, но она их узнала, и они убили её, заметая следы.
  2. Из сейфа убитой было похищено сто тысяч американских долларов, шестьдесят тысяч евро, два килограмма золота в слитках, полкило ювелирных изделий и множество ценных бумаг, включая акции Газпрома. И это, кроме плазменного телевизора, ноутбука и всего прочего.
  3. В доле с преступниками находились Соскины. Они-то и передали ключи от дома бандитам, а те сделали с них дубликаты. Оставалось пока не выясненным, правда, кто именно скинул им ключи: Галка Пьяные Трусы, Элеонора, или же Юрка? Но над этой темой детективы в юбках работали.

Эти сведения Елагин получил, возвращаясь домой из приват банка, куда он ходил за пенсией. Кумушки сидели на скамейке, греясь на солнышке, и точили лясы. Когда он проходил мимо них, Караваева окликнула его:

– Иван Иванович, а ты слыхал, что Вику убили?

– Какую Вику?

– Да куму же твою!

Фигура у Ольги Викторовны – расплывшаяся, как студень, а лицо пожелтевшее и дряблое, словно у старой эскимоски. В тусклых глазах залегла усталость и пустота. Трудно поверить, что в молодости она была писанной красавицей и имела бешенный успех у мужчин. 

– Да, ну! – удивился Елагин. – Я же её только вчера видел.

– А сегодня ночью её убили.

– И кто же?

– Генка Негода со своим братком. И еще один шкет какой-то. А ключи они взяли у Соскиных.

– Точно?

– Сто процентов! Ведь Галка ухаживала за мужем Вики, и ключи у неё были. А Элеонора путалась с Генкой, и он её обрюхатил… Значит, она их ему и дала.

Логика у Караваевой была железной, ничего не скажешь.

– К ним и милиция уже заявилась, – со злорадным торжеством присовокупила Антонина Гавриловна Гопак. – Сейчас за жабры возьмут!

Голос у неё был грубый, мужицкий. В отличие от Караваевой, она красотой не блистала никогда, и даже в цветущие годы ей не удавалось пленить своими женскими чарами представителей сильного пола. Костлявая, нескладная, вечно рядилась она во всё тусклое, и её платья болтались на ней, как тряпки на швабре.

В течении десяти минут кумушки снабдили его самой подробнейшей информацией по делу об убийстве Виктории Сасс. Впрочем, Елагин большого доверия к их словам не питал, поскольку знавал их еще с детской песочницы и понимал: этим дамочкам брехать – всё равно, что с горы на санях катиться. Однако же, с другой стороны, дыма без огня не бывает…

– Э-хе-хе! – вздохнула Антонина Гавриловна, воздевая горе тусклые рыбьи глаза. – И куда только мир катится, а, скажи, Иван Иванович? В наше время такого не было…

– Да, – подтвердила и Ольга Викторовна. – В наши времена даже и представить себе такое было невозможно! А теперь уже совсем с ума посходили!

В молодости Анна Гавриловна гуляла напропалую, пускалась во все тяжкие. Выйдя замуж, так и не угомонилась. Что касается Гопак, то она работала кладовщицей на заводе, а когда её сократили после перестройки, переквалифицировалась в дворничиху и, поскольку мужчины на неё клевали слабо, пристрастилась чарке. Словом, в молодости эти дамы отрывались конкретно, позабыв о тормозах. Но сейчас вдруг заделались рьяными поборницами нравственности и высокой морали.

– О-хо-хо! Уж было, было – а такого ещё не бывало!

Выслушав ещё несколько сентенций подобного рода, Елагин вошёл в подъезд и стал подниматься в лифте на свой этаж. Пинкертоны не соврали: у двери Соскиных действительно околачивались представители правоохранительных органов.  

– Вы не знаете, Соскина дома? – спросила у Ивана Ивановича довольно интересная дама в строгом, бутылочного цвета костюме.

– Понятия не имею, – ответил Иван Иванович. ­­– Я только что пришел, как видите.

Он вынул из кармана ключ и начал вставлять его в замочную скважину. Дама приблизилась к нему, и он почувствовал её благоухание: от нее исходил нежный запах духов и дурманящих женских флюидов. Она спросила его тоном, располагающим к полной и безусловной откровенности:

– А как вы могли бы охарактеризовать вашу соседку?

Он сдвинул плечами.

– Никак.

– А все-таки? – она улыбнулась ему – мягко и доверительно, как это делала его покойная бабушка, угощая конфеткой.

– Видите ли, – пояснил ей Иван Иванович, – мы живем с ней на одной площадке, но тесных отношений не поддерживаем. Так что мне трудно судить, насколько богат её духовный мир.

Она отошла от него, нахмурив брови. Милиционерам надоело звонить, и они принялись барабанить в дверь:

– Откройте, милиция!

На пороге появилась Соскина – в мятом халате и с растрепанными волосами. Елагин открыл дверь и вошел в свою квартиру.

Он сбросил с себя пропотевшую одежду и принял душ. Потом надел майку и шорты – день был теплый, и он не стал одевать сорочку. Выпил чашечку кофе со сливками – эта была уже вторая за сегодняшний день, и он подумал о том, что с этой пагубной привычкой пора кончать – решительно и беспощадно. Затем вышел на балкон.

Во дворе ребятня гоняла мяч, и он стал наблюдать за их игрою.

Он и сам любил играть в футбол, и иной раз, проходя мимо мальчишек, его так и подмывало тряхнуть стариной и показать этим недорослям, как следует финтить и наносить прицельные удары. Но он тут же одергивал себя, вспоминая о своем почтенном возрасте.

Он стоял на балконе и смотрел во двор, когда раздался длинный настойчивый звонок. Потом еще. И еще. Елагин вышел в прихожую и открыл дверь. На пороге стояла Соскина и блаженно улыбалась – как видно, она уже успела принять очередную порцию допинга.

– Иван Иванович, – сказала она, – у тебя спичек нету? Хочу, блин, зажечь газ на плите – а все спички, блин, кончились. Представляешь?!

– Представляю, – сказал он.

У нее была электрическая зажигалка – и он знал об этом. Так что спички ей могли понадобиться лишь для того, чтобы прикурить. А, может быть, это был просто предлог для того, чтобы поболтать с ним?

– Заходи, – сказал он и прошел на кухню.

Она последовала за ним. Он вынул из ящика кухонного стола коробок со спичками и протянул ей.

– Держи.

– Ой, спасибо! Спасибо тебе, Иван Иванович! Сейчас зажгу газ – и сразу же верну!

Глаза ее блестели как у мартовской кошки. Он махнул рукой:

– Да, ладно! Забирай, у меня ещё есть.

Соскина прижала коробок к груди. Казалось, она сейчас прослезится от переполнявшего её чувства благодарности.

– Спасибо! Вот спасибо, Иван Иванович!

– А что это к тебе милиция зачастила? – спросил Елагин. – Прямо как к себе домой ходить начали.

– Так это же они по убийству Вики явились.

Он приподнял бровь:

– А ты тут каким боком пристегнута?

– А вот спроси у этих придурков! – воскликнула Соскина, округляя глаза. – Говорят, у тебя были ключи от её дома – так, может быть, это ты их Генке передала?  

– Какому Генке?

– Джельсомино. Знаешь, рыжеволосый такой, конопатый, Ирки Негоды сынок. Да ты должен знать его. Он постоянно в нашем дворе ошивается вместе с братцем своим – такой же рыжей соплей.

– А, – кивнул Иван Иванович. – Знаю. Это тот гусь, что трется с твоей Элеонорой, не так ли?

– Ну и что? Она уже девочка взрослая, и может гулять с кем захочет. А они прицепились ко мне, пидеры позорные, говорят, мол, это ты ей ключи дала.

– А ты не давала?

Соседка сделала удивлённые глаза и перекрестилась сухими почерневшими пальцами:

– Да ты что! Вот те крест святой, моя дочь к ним и не притрагивалась даже.

Похоже, еще одна рюмашка ей бы сейчас не повредила.

– А откуда же они у тебя появились?

– Ну, как же! – горячо воскликнула Соскина. –  Ведь Викин муж – мой родной дядя! Догоняешь? Мой родной дядя, пусть земля ему будет пухом! И когда с ним случился инсульт, Вика попросила меня, чтобы я присматривала за ним, пока она на работе. Так я ж, такая дура! Такая дура! За копейки буквально, за чисто символическую плату, буквально, ходила за ним! Чисто по-родственному, блин, ходила! И кормила, и поила, и горшки выносила! Всё, всё, блин, для него делала! И вот такая благодарность за всё мое хорошее! Вот так вот, Иван Иванович, и твори людям добро!

– Однако же эти субчики каким-то образом проникли в дом Виктории, – сказал Елагин. – Вот милиция и строит версии.

Галка Пьяные Трусы выкатила зенки:

– Какие версии? Господь с тобою, Иван Иванович! Окстись! Да как дядя Толя ласты склеил – я тут же ключи Вике и вернула! Вот тебе крест святой.

Она опять перекрестилась.

– Ну, у милиции могут быть другие соображения на этот счет.

– Какие?

– Они могут предположить, что это твоя Элеонора, или же Юрка, взяли ключи тайком от тебя, и передали их этому рыжему барбосу, а тот – сделал с них дубликат. Во всяком случае, такая версия уже гуляет в нашем дворе.

Галка Пьяные Трусы уперла руки в бока, пошатнулась:

– Кто это говорит? Баба Тоня? Баба Оля?

Она кипела гневом праведным.

– Неважно.

– Нет, ты скажи мне, Иван Иванович! Кто? Я сейчас же пойду – и им всем морды понабиваю!

– Угомонись, Гала.

– Нет, это же надо такое придумать! Чтобы мои дети – и были замешаны в таких делах! Но ты ведь знаешь, Иван Иванович, прекрасно знаешь моих детей! Они же и копейки чужой не подымут, не то, чтобы ключи взять! У них же – моё воспитание! А я – как ты и сам прекрасно знаешь – для хорошего человека всё сделаю, последнее с себя сниму!

На губах Елагина мелькнула ироничная улыбка: «понятно, снимешь! – подумал он. – Особенно если тебе налить сто грамм». Но он тут же загасил улыбку.

– Так я же ни в чем и не обвиняю тебя, Гала. Я говорю только, что милиция должна во всем разобраться. Работа у них такая.

– Конечно! Бабуины! А ты видал, Иван Иванович, на каких лимузинах они разъезжают?

– И что?

– А то! Я вчера помидоры на рынок тянула, и у меня одно колесо отвалилось на тачке – так еле-еле её допёрла. Это как, нормально? Вот тебе, Иван Иванович, и справедливость!

– А в чем проблема, Галя? Я что-то тебя не понял. Иди работать в милицию – и тоже будешь разъезжать на лимузинах.

Она махнула на него рукой – как на недотепу.

Он сказал:

– А ты знаешь, что твой Юра уже покуривать начал?

– Так это же я ему даю, – с безмятежной улыбкой пояснила Соскина.

Елагин опешил:

– Как? Ты что это, серьезно?

– Естественно, – она с удивлением пожала плечами. – А что мне остается, блин, делать? Он же уроки, блин, начал прогуливать. И говорит мне: сигарету не дашь – в школу не пойду. Уж я его, блин, матюкала, уж я его матюкала – а ему всё как с гуся вода.

Елагин только подивился такой педагогической методике.

– А водочки ты ему не пробовала наливать за хорошие отметки в дневнике?

Но она не поняла юмора:

– Та ты шо! Чи я совсем дурная? Вот вырастит – и пускай, блин, хоть зальется.

Они перекинулись еще парой-тройкой слов, и она заявила:

– Ладно, пойду я. Надо еще, блин, приготовить чего-то похавать этим короедам.

Он не стал удерживать ее. Когда она ушла, он снова вышел на балкон и стоял там до тех пор, пока мальчишки не окончили игру.

11

Море лежало у берега – ласковое и безмятежное. Дул легкий бриз. Толик сидел у костерка, наяривал на гитаре и пел приятным баритоном:

 

Колокольчики-бубенчики звенят,

Рассказать оду историю хотят

Как люди женятся и как они живут

Нам об этом колокольчики споют.

 

А у хозяйки, Катерины молодой,

Муж был старый, некрасивый и худой.

Поистратил все силенки в стороне,

Не оставил ничего своей жене.

 

Раз приходит муж с работы говорит:

Дорогая, нам разлука предстоит.

Уезжаю, дорогая, на три дня,

Ты смотри уж тут, не балуй без меня.

 

Отблески огня падали на его широкую грудь, смуглые щеки, длинный горбатый нос и густые вьющиеся волосы, нависающие над гладким выпуклым лбом. Стального цвета глаза были немного навыкате – явный признак еврейской крови. На нём была клетчатая рубаха и потертые джинсы, а на ногах красовались бежевые мокасины. Это был рослый, хорошо сложенный мужчина, производивший впечатление сильного хищного зверя. Передвигался он упругими кошачьим шагами, и у него был хорошо поставлен боковой удар. Он и впрямь любил поохотиться – на женщин, понятно, и по этой причине частенько попадал в различные переделки. Сейчас ему было тридцать лет, и он полагал, что это наилучший возраст для мачо, ибо именно в этой точке жизненного пути открывается самый широкий диапазон для отстрела – от семнадцатилетних курочек до солидных опытных дам.

Его жена, Виктория, сидела рядом с ним, прислонясь красивой кудрявой головкой к его плечу, а он с Томой и Мишей – их сыном – расположился напротив них.

Вечер стоял чудесный. В небе высветились звезды и загадочно мерцали в небесной вышине. Пламя костра завораживало, и пение Толика, игравшего на гитаре, настраивало на минорный лад:

 

Муж уехал, на диванчик я легла,

Долго думала, уснуть я не могла, 

А как уснула, что же чую, боже мой! 

Кто-то гладит между ног меня рукой…

 

Песенка, конечно, была вульгарная, и слушать её их сыну не пристало, однако же не затыкать ему уши ватой?

Невдалеке чернела машина Толика, на которой они приехали на лазурное побережье и сбоку от неё виднелись их палатки. Это происходило в начале восьмидесятых годов. В то время они ещё дружили семьями. Их жены работали инженерами-экономистами на заводе «Паллада», который строил доки – но только в разных цехах – и жизнь казалась им устойчивой и ясной, а СССР – несокрушимой могучей страной.

Славное, однако, то было времечко! Леонид Ильич Брежнев постоянно испытывал чувство глубокого удовлетворения от успехов Советского народа, а все остальные – горячо одобряли и поддерживали генеральный курс компартии. Советские хоккеисты громили шведов, чехов и канадцев, Анатолий Карпов одерживал виктории на шахматных турнирах, и трудовые коллективы вызывали друг друга на социалистические соревнования, брали встречные планы, и никто не думал, не гадал даже, что СССР может рухнуть в одночасье, как карточный домик.

Толик работал фотографом в фотоателье на улице Суворовской, однако оно было лишь ширмой, прикрывавшей основной род его деятельности и дававший ему возможность «клеить» там дамочек. Он был из тех парней, о которых пелось в кинофильме «Следствие ведут знатоки»: «Если кто-то, кое-где у нас порой, честно жить не хочет…» И с этими-то нехорошими парнями отважные, совестливые и очень умные люди в погонах и вели свой незримый бой.

Было в ходу в те времена такое словечко: фарцовка. Оно означало запрещенную в СССР спекуляцию дефицитными импортными товарами. Так вот, Анатолий Сасс начал подвизаться на этом поприще ещё со школьной скамьи.

Начинал фарцевать шариковыми ручками, затем стал «доставать» виниловые пластинки, аудиокассеты, бобины. Позднее переключился на болоньевые плащи из Италии, заграничные магнитофоны, джемпера и всякие шмотки. С течением времени оброс нужными связями, стал поставлять иностранным гражданам девочек, научился так-сяк изъясняться на английском языке: Do you have anything for sale? (У вас есть что-нибудь на продажу?»)  Короче сказать, мог и чёрта с рогами достать – за соответствующую плату, понятно.

Перед западом благоговел, а к своей стране относился отрицательно: мол, не дает распрямить крылья оборотистым парням вроде него. На Западе спекулянт – это же самый уважаемый человек! Там это слово не несет в себе негативного оттенка, ибо спекулянт – это наиболее головастый и энергичный член общества. Он идет, как ледокол, впереди всех, нащупывает узкие места в потреблении товаров и снимает сливки. А уже за ним устремляются производственники и заполняют дефицитную нишу. Таким образом, рынок сам регулирует спрос и предложение. А у нас в СССР всё закостенело, на кремлёвском Олимпе засели одни старцы и нет никакого движения вперед. А как хотелось дохнуть свежим воздухом свободы, зажить припеваючи, как и на благословенном западе! И желалось, очень желалось Анатолию Сассу, чтобы СССР поскорее накрылся медным тазом и разлетелся, к чертовой бабушке, на мелкие куски!

И сбылась мечта деловара: незримый бой был проигран подчистую, и страна полетела в тартарары под громкие свистки об ускорении, гласности и новом мы́шлении. Люди на предприятиях оставались без зарплат, станки продавали за бесценок, новёхонький метал резали и увозили за бугор, как металлолом. Людей увольняли с производств пачками, и каждый спасался с тонущего Титаника, как только мог: кто-то торговал на базаре колбасой, иной – турецким барахлом, или газетами. Толик ухватил момент, набрал кредиты в банках за небольшие откаты, и так приумножил свои доходы – мама не горюй! А когда Паллада окончательно сплела лапти – пристроил Вику, через нужных людей, в Морском порту. Она зацепилась там, как кошка лапой за куриный окорок, и постепенно доросла до главбуха…

– Плесни-ка еще, дружище. 

Елагин потянулся к бутылю с вином и наполнил стаканы. Они дозаправились. Вино было домашнее, очень приятное, источавшее неповторимый аромат Лидии. Толик провел рукой по струнам и снова запел.

 

У бабушки под крышей сеновала

Хохлатка-курочка спокойно проживала. 

Жила она, не ведая греха, 

Пока не повстречала петуха.

 

Когда костерок догорел, они испекли в золе картофель и, обжигая ладони, ели его, запивая душистым вином. Потом их жены и сын ушли спать в палатки, а они с Толиком всё сидели у потухшего костра и решали вечные вопросы бытия.

Параллельно с этим приятели пытались разрешить и другую архиважную задачу: добраться до донышка трехлитрового бутыля. Задача эта была, прямо скажем, не из легких. Однако же мужчины и не искали легких путей.

Елагин в подобного рода делах слабаком не был никогда, и мог поднять на грудь изрядное количество спиртного, однако же перед Толиком он снимал шляпу: этот бугай был способен «гудеть» всю ночь напролёт, а утром, как ни в чём ни бывало, отправляться на работу.

Толик наполнил стаканы и изрёк:

– Лучше быть здоровым и богатым, чем нищим и больным! (Это была его любимая присказка). Так выпьем же, Ваня, за то, чтобы у нас с тобой было всё, и чтобы нам за это не было ничего.

Они осушили стаканы, и Елагин вступил в дискуссию:

– Так не бывает, Толя. За всё в этом мире надо платить. А ты, как я вижу, хочешь без билета в рай въехать.

Толик начал оппонировать:

– Туфта всё это.

– Почему, туфта?

– А потому. Ты этот рай видел? Я – нет.

– Но это вовсе не означает, что он не существует, – стал выстраивать свою логическую цепочку Елагин. – Электричества мы с тобой тоже не видели, верно? Но попробуй, сунь палец в розетку – и тебя так шарахнет… Так что законы лучше не нарушать – ни духовые, ни физические. Себе дороже будет.

– Туфта всё это, – убеждённым тоном повторил Толик.

– Нет, ты аргументируй! Аргументируй! – возражал Елагин. – Почему туфта?

– А потому, что жизнь дается только один раз. И во второй раз ты из материнской утробы на свет божий не вылезешь. И что там, за гробовой доской, не ведомо никому. А посему, пока молодой и здоровый, бери от жизни всё, что могёшь.

– А кем дается?

Тут он и расставил ему ловушку, но Сасс изящно обошёл её:

– Папой с мамой.

– Так что же, по-твоему, Бога нет?

Губы Толика растянулись в снисходительной улыбке. Он посмотрел на Елагина так, как смотрят взрослые дяди на несмышлёного ребенка.

– А ты что, в самом деле веришь во все эти сказки?

– Но как же так! – удивился Елагин. – Ведь ты же умный человек! Что же, по-твоему, этот земной шар, это море, и эти звезды, – он простер руку к небесам, – и вся наша разумная жизнь на планете Земля – всё это само собой сочинилось? Без всякой идеи, без смысла, простым хаотичным сочетанием материальных частиц? Так ведь даже часы на твоей руке не появились из слепого сочетания комбинаций из элементов таблицы Менделеева, их мастер сотворил, не так ли? А уж живой организм…

– Послушай, Ваня… – Толик качнул мясистой ладонью. – Перестань гнать пургу… Давай-ка лучше еще крякнем.

Они крякнули, и Толик загрыз вино помидором. По его толстым пальцам заструился томатный сок. Елагин поднял палец и сказал:

– Ты нигилист! Именно о таких типах, как ты, и писал Тургенев. Тебе бы только лягушек резать, как Базарову. А всё духовное – по барабану. 

– Я реалист, – возразил ему на это Сасс. – Прагматик. И не витаю в облаках, как ты, а хожу по этой грешной земле. Мне нужно прежде всего пощупать, понюхать, чтобы поверить во что-то. Но даже если ты прав. Даже если имеется некий Творец, и он создал некий механизм. Так мы-то с тобой находимся внутри этой системы. Мы – только маленькие колесики, и как устроены наши часики, нам неведомо. Мы крутимся в этой юдоли, пока не выработаем свой ресурс, а для того, чтобы узнать, как всё устроено в сем бренном мире, нам надо выйти из замкнутой системы, увидеть её со стороны. Но мы с тобой этого сделать не могём. А если бы и могли – ещё не факт, что сумели бы разобраться во всех этих винтиках и шестеренках. Так какие тогда претензии к нам? Все вопросы к Творцу! К Нему, к Нему одному! Он создал этот мир? Он. Вот и пускай теперь и расхлебывает эту кашу, коли Сам её заварил.

– А твое дело, значит, сторона?

– Точно!  

Они налили еще.

– Хорошо, – сказал Елагин миролюбивым голосом и поднял ладони вверх в знак капитуляции. – Ты убедил меня. Всё в этом мире происходит по воле Творца, и без его изволения ни один волос не падёт с нашей головы. И пока мы не выйдем за грань земного бытия – как тут всё вертится, мы узнать не могём. Заметано. Но ведь есть же и посланники Бога. Они-то выходили в сферы духовные, за пределы этого мира, и объясняли людям, что тут к чему?

– Да? И кто же это, например, позвольте полюбопытствовать? – в голосе Сасса звучали нотки сарказма.

– Ну, хотя бы тот же царь Давид. Слыхал о таком?

– А то! – губы Толика растянулись в нехорошей усмешке. – Льва догонял, и голыми руками ягненка из его пасти вырывал. Голиафа камнем замочил. Рембо отдыхает! А сколько он филистимлян истребил, не щадя никого, даже и скота бессловесного? Людей пилами пилил, молотил их цепями, призывал побивать младенцев головами о стены. Это чо, Бог ему такие ценные указания давал?

Елагин не был силён в святых писаниях и потому сказал:

–  Ладно. За царя Давида я не буду, как говорится, мазу тянуть. А Христос? Уж Он-то никого камнями не побивал, Он исцелял людей, воскрешал их из мёртвых. Его чо, тоже отвергаешь?

–  И чем это для Него кончилось, ты помнишь? Те самые ребята, которых он исцелял и воскрешал из мертвых – они же первые и начали кричать потом Пилату: «Распни Его!»

– Ну, тут ты загнул, – не согласился с ним Елагин. – Кричали-то как раз те, кто Его отвергал.

– Э, нет, – Толик помахал пальцем у своего горбатого носа. – Это были именно те, кто кричал Ему сперва «Осанна!», а потом – «Распни!»

Спорить было бессмысленно, и Елагин сказал:

– Как там всё было – ты знать не можешь. Но ты Христа не касайся. Это – святое. Понял?

Сасс потянулся к нему со стаканом в руке и ответил так:

– А ты знаешь, в чём состоит главная идея Библии?

Зрачки его хитро блестели.

– Нет. Скажи.  

– Ну, слушай. Придёт Машиах, и миром станет править каста избранных. Им будет принадлежать всё, а остальным – фига с маслом. И я живу как раз по этой самой заповеди: «Пусть у меня будет всё, и мне за это ничего не будет». А ты, если, желаешь, снимай с себя последнюю рубашку, и отдавай её ближнему своему. И флаг тебе в руки!

Как давно это происходило – казалось, в какой-то прежней жизни.

Они пили душистое вино под звездным небом, калякали за жизнь, воображая себя большими умниками, а на самом деле, не понимая в ней ни бельмеса. Но те слова, что они произносили той ночью, никуда не делись и продолжали жить в их душах. Так, всяком случае, чувствовалось Елагину.

12

Юра направился к подъезду. В руке он нёс футбольный мяч. Он поднялся на свой этаж, вышел из лифта, и увидел Ивана Ивановича.

– Здравствуйте, дядя Ваня, – поздоровался мальчик.

– Здоро́во, казак, – сказал Елагин. ­– Ну как, много голов забил?

– Пять.

– Молодец. А у меня к тебе разговор есть. Может, заглянешь ко мне, если не слишком спешишь?

Он распахнул перед Юркой дверь. Тот помешкал немного и вошел в прихожую. Иван Иванович затворил за ним дверь, и они проследовали на кухню.

– Садись.

Юрка сел за стол на предложенный ему стул.

– Чай будешь?

Он помотал головой:

– Нет.

– Ну, как хочешь.

Елагин устроился напротив него.

Этот мальчик вызывал у него симпатию, и Елагину хотелось помочь ему. Ведь отца у него не было, а мать… Но с чего начать? Ведь они – люди разных эпох…

– Что-то я атамана вашего, Джельсомино, давненько не видывал? – закинул он пробный шар. – Где это он?

Юрка сдвинул плечами. Мяч он держал под рукой.

– И ни братца его рыжего, ни этого, белобрысого… как его, дай Бог памяти?

Мальчик поднял глаза:

– Потапа?

– Его самого, голубчика.

Юрка переложил мяч на колени. Елагин продолжал:

– Я слыхал, будто они в милицию попали? Говорят, шарили в чужом дворе, потом женщину убили, ограбили ее… Так?

Ответ был дан на языке телодвижений – Юрка пошевелил плечами.

– Говорят, сняли с мертвого тела золотые колечки, отнесли их в ломбард, а потом напились, как свиньи, – вел дальше Иван Иванович, держа мальчугана в прицеле своих цепких глаз. – И их, прямо тепленькими, и повязали.

Он поднялся со стула и прошелся по кухне:

– И теперь все, тюрьма. Или колония. Прощай, воля!

Елагин испытующе посмотрел на мальчика:

– Может, и ты с ними был?

– Нет, – Юрка поднял голову и, глядя Ивану Ивановичу прямо в глаза, замотал головой. – Нет, дядя Ваня! Меня там не было!

– Значит, повезло тебе в этот раз… Но ты мог там оказаться. Разве нет? Подошел бы к тебе Джельсомино, и сказал бы: «Есть дело, Юра. Пошарим маленько во дворе у одной тетки. Подлатаемся на сигареты и пивко». И что бы ты ему ответил?

Он не сводил проницательного взгляда с мальчугана.

– Ведь он же у вас там верховодит, не так ли? Откажешься – и рыжий заявит, что ты боягуз. А тебе-то надо доказать, что и ты – парень фартовый, верно? Не маменькин сыночек какой-нибудь…

И, поскольку Юрка продолжать хранить молчание, Иван Иванович уверенно заключил:

– И пошел бы ты с ними, как глупый баран, на это дело. Рыжие женщину бы убили, а ты, как соучастник, с ними прицепом – ту-ту! – по тундре, по железной дороге… А? Как Потап.

Он сделал паузу, давая мальчику время на осмысление этих слов.

– Ну а, допустим, что у этого рыжего хватило бы мозгов на то, чтобы не нести эти сережки в ломбард, – стал рассуждать Елагин. –  И дело оказалось бы нераскрытым. Что тогда?

Он не спускал с паренька глаз:

– Как бы ты поступил, окажись вместе с ними? Пошёл бы в милицию и заложил бы своих дружков? Или же промолчал, и жил бы с этим камнем на душе всю свою жизнь?

Юрка заморгал. Иван Иванович так и впился в него взглядом:

– А ты хоть представляешь себе, Юра, что значит жить с таким грузом на совести? Постоянно вспоминать эту убитую женщину? Видеть её в своих снах? Не дай тебе Бог, парень, изведать это…

– Но меня, же там не было, дядя Ваня! И я никого не убивал!

– Потому, что Бог отвел, – жёсткое ответил Елагин. – Но это тебе – первый звонок оттуда, – он помахал указательным пальцем вниз. – Чтобы ты поразмыслил над своими поступками. И призадумался над тем, как жить дальше. Понял?

– Да.

– Это хорошо, коли так. А теперь давай рассмотрим и такой, казалось бы, благоприятный для тебя вариант. Вот залезли вы в чужой двор, поживились там разным добром – и все шито-крыто. Сдали железяки в пункт приема металлолома, накупили выпивки и сигарет. Гульнули. Нищак! Всё прошло как по нотам. Так почему бы не провернуть этот фокус еще разок? И вот вы уже сарайчик чей-то почистили, или на чердаке у бабульки какой-нибудь пошуровали… Во вкус вошли. Не жизнь – лафа! Пора браться и за серьезные дела! Ларек там подломить, или хатку чью-то выставить. Ведь риск – благородное дело, не так ли? А работают пусть дураки. Да и опыт у вас уже, кое-какой, имеется. И бригада сколочена крепкая, надежная.

Он выдержал паузу.

– И, как ты думаешь, Юра, что ожидает тебя на этом пути?

Плечи мальчика взмыли к ушам и безвольно опустились.

– Уважение? Счастье? Можешь ты сложить два и два? И просчитать, какой в итоге получится результат?

По всему было видно, что решить самостоятельно эту нехитрую задачку Юрка не мог, и Елагин подсказал ему ответ:

– Если вы не засыплетесь на третий, или пятый раз – то погорите на десятый. Это – и к бабушке ходить не надо. И в итоге, – он изобразил пальцами решетку: – Опять тюрьма! Весь вопрос состоит лишь в том, как скоро вы попадетесь.

Елагин подошел к мальчику и опустил ему руку на плечо:

– Юра, если тебя грузят эти мои разговоры – так я тебя не держу. Ты можешь встать и уйти. Но скажи мне: как ты думаешь, чего я тебе желаю? Добра, или зла?

– Добра, – сказал Юрка.

– Ну, так что, тогда продолжим нашу беседу?

Мальчик кивнул.

– Смотри, Юра, – сказал Иван Иванович, – Смотри, не ошибись. Я повидал на своем веку немало. Даже и такого, чего бы не хотел. Ты же ещё только стоишь в начале жизненного пути. Так что тебе есть прямой резон выслушать меня, и пошевелить мозгами – если они у тебя, конечно, имеются.

Он прошелся по кухне.

– Если ты думаешь, Юра, что я – святой и праведный, то ты ошибаешься. Я в молодости куролесил так, что только держись. И за воротник закладывал, и безобразничал. И дружки у меня были – по образу и подобию моему. Вся разница между нами лишь в том, что я на каком-то повороте судьбы тормознул, а они – нет. И все они кончили скверно.

Елагин скосил глаза на притихшего Юрку – тот ловил каждое его слово.

– Но мой личный опыт, возможно, тебя не убедит, и у тебя-то как раз всё сложится иначе? Возможно, тебя-то как раз выпивка, курение, сквернословие и прочие непотребства к добру и приведут? – он испытующе взглянул на мальчугана. – Может быть, ты даже знаешь кого-то, кто обрел свое счастье на этом пути?

Под тяжестью его взгляда, Юра смутился.

– Так что? Знаешь?

Юрка помотал головой:

 – Нет.

– А давай-ка поищем в твоём ближайшем окружении? Ты отца Джельсомино, дядю Яшу, помнишь?

– Нет.

– А я его знавал. Вор он. Карманник. Нигде не работал ни одного дня. Пока молод был – гусарил, а как воровскую квалификацию утрачивать стал, так и начали его ловить и бить. И пошел он по лагерям страны нашей. Помнится, как-то раз вытянул он кошелек на базаре у одной дамочки – так его поймали и отделали так, что он месяца два кровью харкал. И почки, и печень отбили. Ребра сломали. Еле-еле отошел. А жить-то как-то надо. И что ему прикажешь делать? Специальности нет, он только воровать умеет… И взялся он опять за старое. И опять его поймали, и избили, и теперь он – весь покалеченный – сидит в тюряге. А ведь как красиво стартовал!

Они помолчали немного.

– И теперь сыновья его тоже пошли той же дорожкой… Генка, так тот, пожалуй, лет на десять загремит, а его братец – учитывая, что он малолетка еще, и только лишь шваброй по голове тетю Виту ударил, а не ножом пырнул – годика три-четыре схлопочет. А тюрьма, Юра – это не курорт! Ты даже и представить себе не можешь, как она ломает людей. Лучшие годы, когда ты мог бы творить, любить, жить вольной жизнью среди свободных людей – и вычеркнуты из твоей жизни! И ради чего?

Он присел напротив мальчугана, опустил руки на стол и посмотрел ему в глаза:

– Ради какой-то великой идеи? Они что, Родину защищали? Или у них заболела мать, и они полезли в чужой двор, чтобы достать ей денег на лекарства?

Молчок.

– Нет. Цель у них была иная – накупить всякой дряни и привести себя в скотское состояние. И ради этого они убили человека!

Он встал, прошёлся по комнате.

– В общем, Юра, я не буду тебе морали читать, ты и сам уже парень взрослый. Так что думай своей головой, что тебе больше подходит: хорошо учиться в школе, получить профессию, жениться на скромной девушке и быть уважаемым человеком – или пойти по стезе твоих дружбанов.

Мальчик сидел, опустив голову, и мигал глазами. Елагин улыбнулся ему:

– Ну, всё. Проработка окончена. Ступай.

Юрка встал, держа мяч в руках, и вдруг сказал:

– Спасибо, дядя Ваня.

13

После обеда Елагин прилег отдохнуть и уснул. Грудь его мерно вздымалась, дыхание было спокойным и глубоким. Внезапно он очнулся и сел на кровать. Комната была залита серым светом, и сквозь тюль в проемах окон струился блеклый свет.

Он поднялся с ложа, подошёл к окну и отдернул штору. За ним он увидел свою Томочку. Она прильнула лицом к оконному стеклу и смотрела на него любящими карими очами.

Он понял, что ей без него плохо и что она зовет его к себе. И ему тоже хотелось соединиться с ней. Если бы не это стекло…

Вдруг он ощутил себя в своем теле, лежащим на кровати. Он проснулся – на этот раз уже в материальной оболочке. Какое-то время он лежал, боясь расплескать то тонкое, нежное чувство, которое они испытали друг к другу в эфирном мире. Потом встал, умылся, вышел на балкон.

Солнце уже клонилось к линии горизонта, окрашивая облака в оттенки красного.

Сколько раз это солнце уже всходило над землей и погружалось за окоем? Сколько родов человеческих явилось и сошло в могилу, наблюдая эти восходы и закаты? Вот и он, похоже, уже оканчивает свой земной путь, так, в сущности, и не поняв в этой жизни ничего. И жил-то он сикось-накось… И согрешал по полной программе… А уже пора и подбивать бабки…

Он опустил взор вниз.

По тротуару шла, разболтанно вихляя бедрами, Элеонора Соскина. Юбчонка у неё была так коротка, что едва прикрывала трусы, руки и живот были оголены, и на плече у неё сидел татуированный паук.

Что ж, подумал он, всё справедливо. Он уже пожил на этой планете, а она ещё только начинает свой жизненный путь. И как его пройти – это дело сугубо личное для каждого человека.  

Телефонный звонок

  • 25.04.2020 20:44

Я всё еще нежился в сладких объятиях Морфея, когда на тумбочке у изголовья моей кровати зазвонил телефон. Я поднял трубку и услышал бодрый голос моего давнего знакомого:

– Привет, старина!

Мы обменялись общими фразами, типа: «Ну, как дела» «Да, слава Богу, помаленьку…» Постепенно сонное оцепенение развеялось, и вскоре я услышал главный вопрос, ради которого он мне позвонил:

– И как тебе нравится, старина, весь этот наш бардак?

– В смысле майдана? – уточнил я.

– Ну, типа того.

Ходить вокруг да около – это не в моем стиле.

– Должен тебя разочаровать Миша, но я кастрюлеголовых не поддерживаю.

Как я и ожидал, мой собеседник сразу же возмутился:

– Постойте, постойте, батенька! Ну, как же так?

Пришлось растолковывать ему, что мой отец – кадровый офицер, прошедший две войны: финскую и Великую Отечественную. Что моя мать добровольцем ушла на фронт, где мои родители и поженились. Да и другие мои родственники сражались с фашистами, сидели в концлагерях, и потому поддерживать всякую майданную сволочь, орущую «Москалей на ножи!» мне как-то не с руки. Да и всех этих гнусных гомиков, желающих искоренить православие, отменить день Победы и вычеркнуть из истории Великую отечественную войну, а меня и моих предков записать в оккупанты, тоже особо не тянуло. Потому что программа неприятия фашизма записана у меня на генетическом уровне.

– Ну, бросьте вы, бросьте, батенька, нагнетать эту вашу путинскую пропаганду, – с благодушным смешком стал увещевать меня мой собеседник. – Какие фашисты? Где ты их видел? Я знаю многих из тех, кто стоял на майдане. Всё это очень добрые, интеллигентные люди! Некоторые – так даже с двумя, а то и с тремя высшими образованиями! И никакого отношения к фашистам они не имеют.

– А что же они делали на майдане, эти твои душечки с тремя высшими образованиями? – спросил я. – Орали «Смерть ворогам!» и бросали в «Беркут» коктейли Молотова?

– Они вышли на майдан, чтобы выразить свою гражданскую позицию! И это – их конституционное право.

– Ух, ты! И в чем же заключалась их позиция?

– Ну… во-первых, они выступали против бандитского режима Януковича и коррупции. И, во-вторых, отстаивали европейский вектор развития Украины!

– А кто их уполномочил на это?

– Хорошо, старина, давай не будем препираться. Я знаю твоё отношение к «гнилому» западу. Но, надеюсь, ты не против того, чтобы мы, наконец, искоренили коррупцию?

–  Ни в коем разе! – заверил я. – Тут мы с тобой сходимся. А посему давай я приду к тебе завтра домой, повыбиваю тебе все стекла, подожгу твою машину, а на воротах намалюю фашистский крест. Это и будет мой вклад в борьбу с коррупцией.

– Гм, гм… То есть, ты хочешь сказать, что это – не выход? И что же тогда, по-твоему, делать? Сидеть, как мыши, по норам и молча глядеть на весь этот беспредел?

–  Не в коем разе! Не получилось замутить один майдан – надо устраивать другой, третий, четвертый… Глядишь, где-то на десятом или пятнадцатом дело и пойдет. И экономика заработает, и люди возлюбят друг друга. Так что, если с первого раза коррупцию не победим, я ворвусь в твой дом уже с толпою отморозков, мы наваляем тебе тумаков, все разворуем, а в красном углу навалим кучу дерьма. А еще лучше – спалим твою хату, а тебя пристрелим, как собаку. И крикнем: «Слава Украине!» А всех этих бандюг, что устроили погром, причислим к лику святых. И начнем сочинять в их честь хвалебные оды, устанавливать им памятники, называть улицы их именами. Вот тогда-то, наконец, и «Згинуть наші вороженьки, як роса на сонці» и «Запануємо ми, браття, у своїй сторонці!» Ведь мы же с тобой панами возжелали заделаться, не так ли?

– Послушай, старина, я знаю, что ты литератор и мыслишь образами, как Николай Васильевич Гоголь, – едко заметил мой собеседник. – Но тут твоя фантазия тебя явно подвела. Я спокойно хожу по улицам, и никто меня и пальцем не трогает.

– Однако на всякий случай надень шаровары и, если увидишь заезжих рагулей с битами и в балаклавах – сразу же кричи «Слава Украине!» – предостерег я.

– Только не надо! Не надо, старина, демонизировать жителей западной Украины! – возразил мой оппонент. – Там тоже живут нормальные люди, а не черти с рогами!  

– Согласен. Но только нормальные люди сажают на своих огородах картошку, а не лидеров юго-востока в застенки кровавого пастора. И не устраивают факельные шествия с фашистскими кричалками на площадях нашей страны.

Он хотел было возразить, но меня уже понесло:

–  А ты видел, как эти вурдалаки набросились на Царева, когда он вышел из так называемой «Свободы слова?» Шустера. Хороша Свобода! Прямо дышишь этой свободой – и надышаться не можешь! И какие смельчаки! Тысяча – на одного беззащитного человека! А потом это шакальё начало шарить в его машине, как самые обыкновенные гопники. И ничего! Все нормально! Никаких тебе уголовных дел! Ни единого слова осуждения на наших вонючих телеканалах! Америкосы потирают руки… А ведь он – кандидат в президенты!

–  Ну-ну, старина. Охолонь.

– И Европа рукоплещет! Похотливая шлюха! Американская подстилка – вот кто она такая, твоя Европа! Это же надо быть такими баранами, а?! Неужели история их так ничему и не научила? Когда-то они вскормили Гитлера, а теперь – Тягнибока и Яроша! Неужели эти мерзавцы всерьез полагают, что если им удастся разжечь костер войны в центре Европы и на этот раз – это им сойдет с рук?

– Ну, не надо, старина, не надо лить воду на мельницу Путина, – мягко парировал мой собеседник. – Нам до Европы – как до Луны рачки.

– А при чем здесь мельница Путина? – сказал я. –Ты же вроде не Барак Абама, и не госпожа Меркель, а нормальный здравомыслящий человек… Неужели ты ослеп и оглох? Ты же видишь: Тягнибок хочет вырезать всех «жидів и москалів». Дама с косой жаждет расстрелять восемь миллионов «кацапов» из ядерного оружия, а от России оставить одно выжженное поле.  И что же делает Европа с Америкой? Они целуют этих мерзавцев в задницу, вместо того, чтобы выразить им свое фе!

– Только давай без пафоса, старина, – его голос звучал спокойно, почти елейно. – Ну, брякнула женщина в частном телефонном разговоре – чего не бывает? А СМИ уже и подхватили, и раздули из мухи слона. Но это вовсе не означает, что леди Ю сошла с ума и готова бросить на Донбасс атомную бомбу. Да и возможности такой у нее нет.

–  Надеюсь, и не будет…  

– Я тоже.

– И поэтому придется нашим бабуинам довольствоваться обычным стрелковым оружием. Кстати, ты слыхал, как Олесь Доний призывал в прямом эфире убить Януковича? А Иудушка Кравчук предлагал ему для этой цели свой пистолет?

– Ну, и чо? Ведь не убили же? Ну, ляпнул человек на эмоциональной волне…

–  Это ты верно подметил. А и убили бы –тоже ведь ничего страшного, не так ли? Ведь он же кровавый диктатор, да ещё и с золотым унитазом…

В таком вот духе мы препирались еще минут двадцать. И было это, дай Бог памяти, в 14 году.

Тогда еще не сжигали людей в Одессе к великой радости всякой нечисти, не поднимались в воздух бомбардировщики бомбить мирный Луганск, и Донецк не обстреливали из минометов снарядами, на которых было написано «Все лучшее детям!»

Кровавая мясорубка ещё только набирала обороты.

Как же получилось, что мы с Мишей оказались по разные стороны баррикад? Ведь мы были знакомы с ним еще со студенческой скамьи и когда-то жили в одной стране – Союзе Советских Социалистических Республик?

Золотые ветрила 4

  • 04.01.2020 14:29

vetrila

4 Оставайся такою, какая ты есть

На сентябрьское заседание «Золотых Ветрил» Овечкина явилась с тростью. Некоторые студийцы, по недомыслию своему, решили, что она притащилась с клюкой из-за варикозного расширения вен на ногах, однако же дело обстояло ещё хуже. 

Оказалось, не так давно Овечкина вышла на связь с высшим космическим разумом и её посетило видение. В этом видении ей была показана лавочка в райском саду, а на ней восседали Христос, Будда и святой дух в образе огненного столпа. Вдруг от столпа отделился язык пламени, подлетел к Овечкиной и почил на её темени, после чего лавочка стала опускается во тьму, а над ней появилась небесная тропа, и чей-то громовой голос властно произнес: «Валентина! Бери в руки посох, и иди по этой тропе – неси людям свет новых знаний!»

Повинуясь голосу свыше, Валентина Леонидовна пошла в Универмаг и купила там инвалидную тросточку. А к этому времени она уже как раз взошла на наивысшую, десятую ступень своего духовного развития на планете Земля, в то время как всё остальное человечество пока еще топталось на пятой и едва только начинало входить в эру Шестого Колеса. Таким образом, её посох являлся символом путника, мессии, посланного благовествовать народам, сидящим во тьме. И, заодно уж, он помогал ей ступать по нашей грешной земле.  

И Овечкина благовествовала.

Да и то сказать, время было благоприятное: Очеретяный как раз пребывал в Кёльне, и пресекать её было некому, хотя, впрочем, некоторое время на собрания мэтр все-таки присутствовал – но только виртуально, по скайпу.

Первым делом он ознакомил студийцев со своими новыми стихами из цикла «Голос из зарубежья», а затем поделился своими впечатлениями о жизни Америки и Германии, сделал несколько экскурсов в историю этих стран и, рассказал уж, кстати, для колорита, пару-тройку анекдотов, съев своими балачками пятьдесят пять минут.

Оставшееся время было пущено студийцами на чтение своих стихов, пение песен под гитару и баян и на всевозможные объявления, после чего рядовые члены Золотых Ветрил разошлись по домам, а верхушка перешла в малый зал – отмечать тридцатилетний юбилей поэтессы Анны Вертемеевой.

Были сдвинуты столы, словно по мановению волшебной палочки, возникла выпивка и закуска.

С левой руки от юбилярши уселся поэт и переводчик с французского языка, Станислав Добровольский, которого Анна Юрьевна не видела со времени своего отдыха на лазурном берегу Черного моря. С правой стороны от неё находилась поэтесса Любимова, и напротив – Валентина Леонидовна Овечкина.

Такова была диспозиция.

Первый тост был поднят Юрием Михайловичем Ложкиным, автором трех толстых бестселлеров о своем древнем казацком роде и серии остросюжетных криминальных романов, поскольку в отсутствие Очеретяного он занимал место капитана у штурвала Золотых Ветрил.  

Потом слово, как водится, захватила Овечкина.

Она поднялась со стула, держа в одной руке бокал с янтарной жидкостью и приложив вторую руку к левой стороне груди.

– Анечка! Красавица! Дорогая ты наша! – казалось, от избытка чувств Овечкина сейчас расплачется. – Светлая! Талантливая! Неповторимая!  Прекраснейший души человек!

Она развела руки и потянулась через стол к Анне Юрьевне с угрозой расплескать своё вино в тарелку поэта Куликова-Задонского. Ложкин постучал вилкой по бутылке, словно спикер в парламенте, и произнёс.

– Тише! Тише!

Гомон несколько поутих, и взгляды литераторов скрестились на Валентине Леонидовне. При этом им поневоле пришлось отвлечься от своих тарелок и разговоров, но зато они были вознаграждены за это тем дивным тостом, который Овечкина произносила дрожащим от полноты чувств голосом:

 

– Ну, что тебе сказать в твой день рожденья?

Ты – женщина! И в том – твое высокое предназначенье!

 

Ты – мать, любовница и страстная жена!

Но только мужу – знаем это! – ты была верна!

 

Написано тобою столько звонких строчек!

Растишь ты двух великолепных дочек!

 

Четыре книги вышли в белый свет!

И я даю тебе от всей души совет:

 

Пиши! Пиши еще! Твори! Сияй!

Ты сердцем пламенным над миром воссияй!

 

Свети ты нам всегда, как в небе солнце!

Ты – женщина! Любовь! Ты – свет в оконце!

 

Овечкина воздела руки горе, набирая обороты:

 

Ты людям свет своей любви неси!

Ты чувства добрые в них лирой воскреси…

 

Галдеж, поутихший было вначале этого панегирика, опять возобновился, так что Ложкин был вынужден помахать вилкой, призывая пиитов к вниманию:

– Да имейте же вы хотя бы сто граммов внимания! Она уже выходит на финишную прямую. Да, Валя?

– Минуточку! Еще одну минутку, – простонала поэтесса, приподнимая палец, – уже кончаю…

– Только не кричи слишком громко, – ни к селу, ни к городу, брякнул несколько простоватый поэт Григорий Елисеев-Чаплынский, нанизывая на вилку кружочек колбасы.

Однако в минутку Овечкина, как и предвиделось, не уложилась. Когда же она, все-таки «кончила» – все получили от этого очень большое удовольствие. Однако расслабляться, как оказалось, было еще рановато: Овечкина пошла на второй заход. На сей раз, впрочем, она спустилась с хрустальных вершин поэтического штиля на тривиальную прозу.

– И вот что я скажу тебе, как поэтесса поэтессе! – держа за высокую ножку бокал с вермутом, заявила Овечкина. – Ты – это наша вторая Анна Ахматова. И никак не меньше.

– А может быть, даже и больше, – вставил Елисеев-Чаплынский. 

– Гриша, не сбивай меня с толку – а то я нить утеряю, – сказала Валентина Леонидовна.

– Ничего, найдешь себе другую.

– Так вот. Люди добрые! Дорогие мои! Братья и сестры по разуму! Все мы – жители нашей планеты, этой хрупкой голубой жемчужины под именем Земля. И все мы должны любить друг друга! Любить – и понимать. И не только друг друга, но даже и каждый камешек, каждую пичужку и каждую мошку. Мы с вами должны – нет, мы просто обязаны! – поправилась Овечкина, ­­– любить всех, и научиться прощать своих врагов. Потому что уже грядет эра синей эпохи! А это – эра мировой женственности, планетарной любви, разума и всеобщего просветления народов. Потому что наша Земля – это живой, тонко чувствующий организм, и это уже доказано учеными; так вот, наша планета начала входить в созвездие Водолея, и людям стали открываться новые сакральные знания. Мировой Космический Разум – я его сокращенно называю МКР, вы же можете называть его Богом, Природой, или как вам будет угодно – так вот, МКР…

– Валя, давай ближе к теме, – запротестовал Ложкин. – А то у меня уже рука устала рюмку держать.

– Сейчас. Сейчас кончаю!  

– Очень надеюсь на это… – произнес Ложкин с большим сомнением в голосе.

Валентина Леонидовна, держа бокал несколько на отлете, так что он угрожающе навис над тарелкой поэта Куликова-Задонского, воздела палец другой руки к потолку и стала благовествовать сидящим во тьме галилеянам:

– Человек – это то, что он о себе мыслит! Каковы мысли – таков и человек. И если человек мыслит о себе позитивно, с любовью – значит, он стоит на пути самосовершенствования, на пути гармонии, мира и добра. Верь в себя! Верь в свое бессмертное Я, а не занимайся пустым самобичеванием, как учат нас сектанты от закостенелой православной церкви. Ты – человек! Венец природы, а не слепой червяк в пыли мирозданья! Ибо Человек – это звучит гордо!

– Валя, да поимей же ты, наконец, совесть! – взмолился старпом. – Водка перегрелась, вот-вот закипит!

– Сейчас, сейчас, – откликнулась Овечкина. – Еще одну секундочку… 

– Давай быстрей!

– Анечка! Дорогая моя! – раздвигая руки клешнями и едва не плача от умиления, затрубила Овечкина. – Позволь мне сказать тебе прямо, от всего сердца! Ты – такая стильная, светлая и шикарная женщина! Я тобой прямо-таки восторгаюсь! Я восторгаюсь всем! И твоей прической, и манерой держать себя, и твоим умением носить платья, джинсы, блузки, и твоим неотразимым женским обаянием и шармом и, наконец, твоим талантом писать такие солнечные, такие светлые и добрые стихи! Всем, всем, всем! Ты – просто ангел! Ты меня – покорила! Твоя поэзия для меня – да и, я полагаю, и для всех нас, собравшихся на этой трапезе Любви – все равно, что глоток живительной воды в безводной Аравийской пустыне! Ведь ты – человек синей эпохи, представитель нового, шестого круга в колеснице Времён! Так позволь же пожелать тебе в этот солнечный, в этот прекрасный день сибирского здоровья, новых творческих взлетов, осиной талии и колдовского женского очарования. И пусть твои женственные флюиды – да простит мне эти слова твой муж – пусть они всегда волнуют и пьянят наших мужчин – как прозаиков, так и поэтов! И вдохновляют их, как Анна Керн вдохновляла Пушкина, а Беатриче – Данте.  И пусть в твоем доме всегда царят мир, гармония и любовь. Пиши! Твори! Дерзай! Оставайся такой, какая ты есть – талантливой, женственной, желанной. И больше – Овечкина прочертила ладонью, свободной от бокала, категорическую черту, едва не задев при этом нос поэта Голобородько, – больше ничего не надо!

С этими словами Валентина Леонидовна протянула свой бокал к бокалу Анны Юрьевны, желая заключить свой спич их стеклянным лобзанием.  Анна Юрьевна привстала, протянула свой бокал навстречу бокалу Валентины Леонидовны, и… ах!

К своему ужасу, она увидела, как кумачовый галстук на шее у Овечкиной вдруг зашевелился и обратился в змей. Гады подняли головы, раздувая свои капюшоны. Анна Юрьевна отпрянула и стала оседать. Поэтесса Любимова подхватила бокал, выскользнувший из ее руки, а поэт и переводчик Станислав Добровольский – обмякшее тело поэтессы. Лицо Анны Юрьевны помертвело, и глаза ее округлились, как у куклы.

Понялась суета. Кто-то прыскал ей в лицо водой, иной кричал, что нужно открыть окно, чтобы дать больше свежего воздуха. Но она уже не видела и не слышала ничего.

В её ушах зашелестело, и переносицу возле самых её бровей сковало как бы холодными пальцами; Анна Юрьевна почувствовала, что она стремительно вылетает из своего тела. Потом она увидела себя летящей над лугами, залитыми вешними водами, и белые березки стояли по колено в воде (хотя, конечно же, колен у берез не было, но именно так ей подумалось в тот момент).

Пролетев над лугами, она очутилась на берегу моря, и вода отхлынула, и расступилась перед ней, и обнажилось дно, и она увидела на нём отвратительных тварей: змей, червей и чудовищных рыб, стремящихся зарыться в грязь и тину.

«Что это? Неужели я?» – пришла к ней страшная мысль.

И как бы некий голос свыше подтвердил её догадку: «Да, это ты, твоя душа».

Где-то высоко в небе брызнул сноп ослепительного света, и залил всё вокруг и осветил её, словно прожектором. Вертемеева упала на лицо, желая укрыться от него в страхе и трепете. Сердце ее билось сильными, испуганными толчками. И лучи были так мучительны! Они просвечивали её насквозь – каждую её клеточку, каждый её ноготок.

Свет погас так же внезапно, как и вспыхнул. 

Неведомая сила подхватила Вертемееву, словно пушинку, и потянула вверх. Сердце ее затрепетало в кромешной тьме и… она открыла глаза.

Анна Юрьевна сидела за праздничным столом, накрытым для трапезы любви, среди своих сестер и братьев по разуму.

5 Искушение

Она возвращалась домой.

Проходя мимо парка Ленина, она услышала, как её негромко окликнули:

– Аня!

Она остановилась и повернула голову на звук этого голоса. За бетонным парапетом, отделявшим парк от улицы, стоял какой-то человек. Уже начинало смеркаться, и на него ложились густые тени от деревьев, так что лица было не различить, однако голос был знакомым.

Человек вышел из-под деревьев, подошел к парапету, по кошачьи ловко спрыгнул с него и оказался перед ней.

– Стас, ты? – удивленно спросила она. – Что ты тут делаешь?

– Тебя поджидаю.

– Зачем?

– Поговорить надо… – и, помолчав немного, он спросил: – А ты где была?

– В аптеке.

– Кто-то заболел?

– Да. Ирочка простудилась, и я ходила за лекарствами.

– Ясно, – сказал он, растягивая слова.

– Что ясно?

Он промолчал.

– Послушай, Стас, – сказала она, и осторожно протянула ладонь к его локтю. – Не надо меня больше подстерегать, ладно? Между нами все кончено.

Он отдернул руку.

– Значит, ты стала на праведный путь?

– Да.

– Как Мария Египетская?

– И что?

– А как же всё то, что было между нами? Взять, и перечеркнуть?

– Стас… Послушай... – снова заговорила она мягким голосом. – У тебя жена. У меня – муж. Мы с тобой и так уже нагрешили, пора бы и остановиться.

– Как всё это просто у тебя получается! – воскликнул он, сдерживая ярость. – Нагрешили! Пора остановиться! Да я люблю тебя! Понимаешь? Люблю! Жить без тебя не могу!

– Стас, – жалобно сказала она. – Ну, не мучь меня… Давай разойдемся друзьями…

– А! Так вот как ты запела! – с раздражением сказал он. – Теперь всё ясно…

– Что ясно?

– Что ты избегаешь меня. Поигралась со мной – и отбросила. Теперь мои акции уже не котируются.

– Стас, ну зачем ты так говоришь? Ты всё не так понял…

– Да всё я так понял! Так! Когда тебе сообщили, что твой муж ранен, ты испытала сильное потрясение и полетела к нему. В тебе проснулась совесть, и ты стала обвинять себя в том, что это случилось с ним по твоей вине. И я отступил, давая тебе время остынуть. Но сейчас твой муж поправился, ты выполнила перед ним свой долг, и…

– Нет, – сказала она.

– Но почему? Почему? Пойми же, наконец: твоей вины тут нет! Его бы подстелили в любом случае, даже если бы ты была безгрешна, как дева Мария! Работа у него такая.

– Все равно я не могу.

– Не можешь – что? – он усмехнулся. – Любить и быть любимой? А не ты ли говорила, как тебе с ним тяжело? Как он с тобою груб? И что он не понимает твоей души? И что твоя поэзия ему по барабану…

– Дурой была, вот и говорила, – смиренно произнесла она.

– А теперь, значит, поумнела?

– Да, поумнела. И поняла кое-что.

– И что же, например?

– Что он намного лучше меня. И вообще, всех нас.

– Вот как? И чем же это, интересно знать, он лучше?

– Он цельный. Настоящий. Понимаешь? И очень глубокий. Хотя и не пишет стихов. 

– А я, выходит, не цельный, и не настоящий? И на мои чувства тебе уже наплевать?

– Стас, ну, зачем ты так? Не обижайся, пожалуйста. Пойми: тут дело не в тебе, а во мне. Я изменилась, понимаешь? И, если ты действительно любишь меня, как говоришь – отойди, не искушай.

…Ночью Геннадий Петрович спал на диване в гостиной, как вдруг почувствовал, что жена лежит за его спиной льнет к нему, обнимая его рукой за грудь. При этом от нее разило, словно из помойки, и к его горлу подкатила тошнота, но он терпел, не смея шелохнуться. 

Каким-то образом он уловил, что она нуждается в его помощи, и что он обязан ей помочь.

И тут в правом его ухе что-то нежно и хрустально звякнуло. Звон стал потихоньку угасать, растворяясь в тишине. Он пробудился, повел рукой позади себя – но там была лишь пустота.

На следующий день, в субботу утром, он подметил, что жена хочет завести с ним какой-то разговор, но все не решается начать. Он решил не форсировать события: захочет сказать что-либо – скажет сама. 

И вот после обеда уже, когда он собирался вставать из-за стола, она подошла к нему, встала рядышком – такая смиренная, робкая, покаянная – потупила голову, опустила ладошку на его руку и тихо проговорила:

– Гена… я так виновата перед тобой… Я такая дрянь… – и она залилась горькими слезами. – Можно, я завтра пойду вместе с тобой в церковь?

6 Возвращение мэтра

В начале октября студийцев благая облетела весть: Очеретяный вернулся в родные пенаты из своего заграничного вояжа и будет сам, лично! проводить очередное заседание «Золотых Ветрил».

Люди осведомленные, приближенные к трону, под большим секретом рассказывали рядовым членам, что супруги Очеретяные перебираются на постоянное место жительство в немецкий город Кёльн – к их старшей дочери. Квартиру же, полученную им в советские времена за роман «Красный кирпич», они продают и, как только будут оформлены все документы, укатят вон из ЭТОЙ страны. Дело, мол, это уже решенное и ратифицированное супругой писателя.

И точно: октябрьское заседание «Золотых Ветрил» проводил сам маэстро.

Вернулся он из-за дальних странствий бодрым, довольным и наполненным феерическими впечатлениями о заграничной жизни по самую макушку.  Естественно, что не поделиться ими со студийцами он не мог.

И потекли, потекли, словно вешние воды, его пустопорожние речи.

С полчаса, никак не меньше, восторгался он западным стилем жизни и в особенности царящей там повсюду толерантностью (можешь хоть без трусов по улицам ходить, и никто тебе и слова не скажет). Затем, для контраста уже, дабы оттенить черными красками светлую картинку забугорной жизни, произнес несколько саркастических слов о своей родине. Мол, все русские цари, один к одному, были глупы и невежественны, как полярные медведи, советские вожди закостенели в марксистко-ленинских догматах и не видели ничего дальше своего красного носа. И вообще народ наш какой-то угрюмый, серый, по преимуществу скотина и пьянь. Да и вся история государства Российского была какая-то неправильная, горбатая и кривобокая, и теперь всем нам следует развернуться и идти по Европейскому пути.

После этой запевки мэтр рассказал, что в Германии ему удалось установить наитеснейший контакт с русской эмиграцией и укрепить издававшийся в Кёльне альманах «Русское поле» своими стихами и прозой, которые были оторваны у него просто с руками, ибо, сказать по чести, общий уровень этого альманаха был, увы, невысок. А, поскольку мейнстримом в немецкой литературе, по словам Очеретяного, являлась эротика, то он и дал в журнал пару-тройку рассказов, приправленных таким крутым сексом, что все там просто обалдели. Что же до стихов мэтра, опубликованных в «Русском поле» – так это уже было, без преувеличения сказать, событием огромного европейского масштаба!

После этих слов Очеретяный поднял палец вверх – с очень большим значением. Он поднял стоявший на полу коричневый портфель, торжественно поставил его на стол, щелкнул блестящими застежками и бережно вынул из него альманах «Русское поле» в прекрасной глянцевой обложке. Он раскрыл его на нужной странице и стал читать стихи – разумеется, своего сочинения.

Аплодировали не то чтобы жидко, но как-то без чрезмерного энтузиазма. Кое-кто начал даже откровенно позёвывать. Рассудив, что аудитории следует дать некоторую передышку, маэстро объявил музыкальную паузу.

Вышел певец – уже в летах и с плешью. А также смуглолицый баянист с какой-то загадочной улыбкой на устах. В их исполнении прозвучали две песни: «Не унывай» и «Прощай, прощай, любимый край» на стихи Виктора Николаевича Очеретяного.

Когда музыкальная пауза закончилась, Очеретяный поднял ладонь вверх:

– Да! Совсем упустил! Мы же договорились с «Русским полем» дружить студиями, и я, на свой страх и риск, – он приложил ладонь к сердцу, – дал им в альманах стихи Овечкиной и Вертемеевой. Надеюсь, эти поэтессы не будут ко мне в претензии?

– А Голобородько? Почему Голобородько не дали? – забасил Ложкин из своего угла. – И ещё Куликова-Задонского?

– А потому, что дамы у нас всегда на первом месте! Ведь женщины – это наши… –  Очеретяный замялся и очертил ладонями контуры большой и, надо полагать, аппетитной груши. – Ну, в общем, вы меня поняли… И, к тому же, стихов этих авторов у меня под рукой не оказалось. Так что не обессудьте… – он достал из портфеля два альманаха «Русского Поля» и протянул один из них Овечкиной. – Валентина Леонидовна, прошу Вас... Это ваш экземпляр.

Овечкина снялась с места, протопала к Очеретяному, взяла у него альманах – с неким даже благоговением – оборотилась к студийцам, и возбужденно воздев руки с новой книжкой в ладони, стала держать благодарственную речь. 

Очеретяный – надо отдать ему должное – стоически терпел её пустословие, но, когда поэтесса попыталась перескочить на вопросы уже космического порядка, он хотя и вежливо, но твердо ее пресек.

– Валентина Леонидовна, о космическом разуме, шестом колесе, Рерихе и людях синей эпохи мы потолкуем как-нибудь в другой раз. А сейчас программа у нас очень насыщенная, и впереди еще много важных вопросов.

Он поднял руку со вторым экземпляром «Русского Поля»:

– Вертемеева! Анна Юрьевна! – он обвел взглядом зал. – Где Вертемеева?

– Нету ее, – прогудел Ложкин. – И больше уже не будет.

– Это почему же? – удивился Очеретяный.

Ложкин постучал себя пальцем по виску:

– Так у неё ж того, крыша поехала.

Маэстро удивленно округлил глаза.

– Не понял?

– Так она же в религию ударилась, – пояснил Ложкин. –  Запостилась, замолилась. Все Богу поклоны бьет, да кается.

– Но она же, вроде бы, никогда этим не страдала? – удивился мэтр.

– Раньше не страдала, – прогудел Ложкин. – А теперь совсем с катушек слетела.

– Да-а… – протянул Очеретяный, почесывая тщательно выбритый подбородок. – Дела… Жаль. Очень жаль... Такая перспективная поэтесса была… У нее, говорят, сестра живет в Одессе и тоже стихи пишет. Она что, также с завихрениями?

– Не, сестра у нее нормальная, – обнадежил Ложкин. – Такая же, как и мы. Может и выпить, и закусить… ну, и все прочее.

Он пошевелил перед собой пальцами – и все отлично поняли его.

– Ну… ладно… – Очеретяный решительно отдернул обшлаг своего пиджака и взглянул на часы. – Продолжим…

…Этой же осенью Валентина Леонидовна Овечкина, как она и предрекала, получила еще один посмертный опыт – уже четвертый по счёту и, на этот раз, окончательный.

Как-то под вечер вышла она на балкон, и у видела перед собой уходящую в небо тропу, и ощутила запах ладана, и услышала пение ангелов. И чей-то голос свыше произнёс:

– Валентина! Бери посох, и ступай по этой тропе – неси людям свет новых знаний!

Трость, весьма кстати, оказалась здесь же, на балконе. Овечкина взяла её, перелезла через невысокое ограждение и ступила на небесную тропу.

Что произошло с ней в загробной жизни, научилась ли она передвигать оттуда горы одной лишь только силой мысли – этого мы не знаем. 

Золотые ветрила 4

  • 04.01.2020 14:29

vetrila

4 Оставайся такою, какая ты есть

На сентябрьское заседание «Золотых Ветрил» Овечкина явилась с тростью. Некоторые студийцы, по недомыслию своему, решили, что она притащилась с клюкой из-за варикозного расширения вен на ногах, однако же дело обстояло ещё хуже. 

Оказалось, не так давно Овечкина вышла на связь с высшим космическим разумом и её посетило видение. В этом видении ей была показана лавочка в райском саду, а на ней восседали Христос, Будда и святой дух в образе огненного столпа. Вдруг от столпа отделился язык пламени, подлетел к Овечкиной и почил на её темени, после чего лавочка стала опускается во тьму, а над ней появилась небесная тропа, и чей-то громовой голос властно произнес: «Валентина! Бери в руки посох, и иди по этой тропе – неси людям свет новых знаний!»

Повинуясь голосу свыше, Валентина Леонидовна пошла в Универмаг и купила там инвалидную тросточку. А к этому времени она уже как раз взошла на наивысшую, десятую ступень своего духовного развития на планете Земля, в то время как всё остальное человечество пока еще топталось на пятой и едва только начинало входить в эру Шестого Колеса. Таким образом, её посох являлся символом путника, мессии, посланного благовествовать народам, сидящим во тьме. И, заодно уж, он помогал ей ступать по нашей грешной земле.  

И Овечкина благовествовала.

Да и то сказать, время было благоприятное: Очеретяный как раз пребывал в Кёльне, и пресекать её было некому, хотя, впрочем, некоторое время на собрания мэтр все-таки присутствовал – но только виртуально, по скайпу.

Первым делом он ознакомил студийцев со своими новыми стихами из цикла «Голос из зарубежья», а затем поделился своими впечатлениями о жизни Америки и Германии, сделал несколько экскурсов в историю этих стран и, рассказал уж, кстати, для колорита, пару-тройку анекдотов, съев своими балачками пятьдесят пять минут.

Оставшееся время было пущено студийцами на чтение своих стихов, пение песен под гитару и баян и на всевозможные объявления, после чего рядовые члены Золотых Ветрил разошлись по домам, а верхушка перешла в малый зал – отмечать тридцатилетний юбилей поэтессы Анны Вертемеевой.

Были сдвинуты столы, словно по мановению волшебной палочки, возникла выпивка и закуска.

С левой руки от юбилярши уселся поэт и переводчик с французского языка, Станислав Добровольский, которого Анна Юрьевна не видела со времени своего отдыха на лазурном берегу Черного моря. С правой стороны от неё находилась поэтесса Любимова, и напротив – Валентина Леонидовна Овечкина.

Такова была диспозиция.

Первый тост был поднят Юрием Михайловичем Ложкиным, автором трех толстых бестселлеров о своем древнем казацком роде и серии остросюжетных криминальных романов, поскольку в отсутствие Очеретяного он занимал место капитана у штурвала Золотых Ветрил.  

Потом слово, как водится, захватила Овечкина.

Она поднялась со стула, держа в одной руке бокал с янтарной жидкостью и приложив вторую руку к левой стороне груди.

– Анечка! Красавица! Дорогая ты наша! – казалось, от избытка чувств Овечкина сейчас расплачется. – Светлая! Талантливая! Неповторимая!  Прекраснейший души человек!

Она развела руки и потянулась через стол к Анне Юрьевне с угрозой расплескать своё вино в тарелку поэта Куликова-Задонского. Ложкин постучал вилкой по бутылке, словно спикер в парламенте, и произнёс.

– Тише! Тише!

Гомон несколько поутих, и взгляды литераторов скрестились на Валентине Леонидовне. При этом им поневоле пришлось отвлечься от своих тарелок и разговоров, но зато они были вознаграждены за это тем дивным тостом, который Овечкина произносила дрожащим от полноты чувств голосом:

 

– Ну, что тебе сказать в твой день рожденья?

Ты – женщина! И в том – твое высокое предназначенье!

 

Ты – мать, любовница и страстная жена!

Но только мужу – знаем это! – ты была верна!

 

Написано тобою столько звонких строчек!

Растишь ты двух великолепных дочек!

 

Четыре книги вышли в белый свет!

И я даю тебе от всей души совет:

 

Пиши! Пиши еще! Твори! Сияй!

Ты сердцем пламенным над миром воссияй!

 

Свети ты нам всегда, как в небе солнце!

Ты – женщина! Любовь! Ты – свет в оконце!

 

Овечкина воздела руки горе, набирая обороты:

 

Ты людям свет своей любви неси!

Ты чувства добрые в них лирой воскреси…

 

Галдеж, поутихший было вначале этого панегирика, опять возобновился, так что Ложкин был вынужден помахать вилкой, призывая пиитов к вниманию:

– Да имейте же вы хотя бы сто граммов внимания! Она уже выходит на финишную прямую. Да, Валя?

– Минуточку! Еще одну минутку, – простонала поэтесса, приподнимая палец, – уже кончаю…

– Только не кричи слишком громко, – ни к селу, ни к городу, брякнул несколько простоватый поэт Григорий Елисеев-Чаплынский, нанизывая на вилку кружочек колбасы.

Однако в минутку Овечкина, как и предвиделось, не уложилась. Когда же она, все-таки «кончила» – все получили от этого очень большое удовольствие. Однако расслабляться, как оказалось, было еще рановато: Овечкина пошла на второй заход. На сей раз, впрочем, она спустилась с хрустальных вершин поэтического штиля на тривиальную прозу.

– И вот что я скажу тебе, как поэтесса поэтессе! – держа за высокую ножку бокал с вермутом, заявила Овечкина. – Ты – это наша вторая Анна Ахматова. И никак не меньше.

– А может быть, даже и больше, – вставил Елисеев-Чаплынский. 

– Гриша, не сбивай меня с толку – а то я нить утеряю, – сказала Валентина Леонидовна.

– Ничего, найдешь себе другую.

– Так вот. Люди добрые! Дорогие мои! Братья и сестры по разуму! Все мы – жители нашей планеты, этой хрупкой голубой жемчужины под именем Земля. И все мы должны любить друг друга! Любить – и понимать. И не только друг друга, но даже и каждый камешек, каждую пичужку и каждую мошку. Мы с вами должны – нет, мы просто обязаны! – поправилась Овечкина, ­­– любить всех, и научиться прощать своих врагов. Потому что уже грядет эра синей эпохи! А это – эра мировой женственности, планетарной любви, разума и всеобщего просветления народов. Потому что наша Земля – это живой, тонко чувствующий организм, и это уже доказано учеными; так вот, наша планета начала входить в созвездие Водолея, и людям стали открываться новые сакральные знания. Мировой Космический Разум – я его сокращенно называю МКР, вы же можете называть его Богом, Природой, или как вам будет угодно – так вот, МКР…

– Валя, давай ближе к теме, – запротестовал Ложкин. – А то у меня уже рука устала рюмку держать.

– Сейчас. Сейчас кончаю!  

– Очень надеюсь на это… – произнес Ложкин с большим сомнением в голосе.

Валентина Леонидовна, держа бокал несколько на отлете, так что он угрожающе навис над тарелкой поэта Куликова-Задонского, воздела палец другой руки к потолку и стала благовествовать сидящим во тьме галилеянам:

– Человек – это то, что он о себе мыслит! Каковы мысли – таков и человек. И если человек мыслит о себе позитивно, с любовью – значит, он стоит на пути самосовершенствования, на пути гармонии, мира и добра. Верь в себя! Верь в свое бессмертное Я, а не занимайся пустым самобичеванием, как учат нас сектанты от закостенелой православной церкви. Ты – человек! Венец природы, а не слепой червяк в пыли мирозданья! Ибо Человек – это звучит гордо!

– Валя, да поимей же ты, наконец, совесть! – взмолился старпом. – Водка перегрелась, вот-вот закипит!

– Сейчас, сейчас, – откликнулась Овечкина. – Еще одну секундочку… 

– Давай быстрей!

– Анечка! Дорогая моя! – раздвигая руки клешнями и едва не плача от умиления, затрубила Овечкина. – Позволь мне сказать тебе прямо, от всего сердца! Ты – такая стильная, светлая и шикарная женщина! Я тобой прямо-таки восторгаюсь! Я восторгаюсь всем! И твоей прической, и манерой держать себя, и твоим умением носить платья, джинсы, блузки, и твоим неотразимым женским обаянием и шармом и, наконец, твоим талантом писать такие солнечные, такие светлые и добрые стихи! Всем, всем, всем! Ты – просто ангел! Ты меня – покорила! Твоя поэзия для меня – да и, я полагаю, и для всех нас, собравшихся на этой трапезе Любви – все равно, что глоток живительной воды в безводной Аравийской пустыне! Ведь ты – человек синей эпохи, представитель нового, шестого круга в колеснице Времён! Так позволь же пожелать тебе в этот солнечный, в этот прекрасный день сибирского здоровья, новых творческих взлетов, осиной талии и колдовского женского очарования. И пусть твои женственные флюиды – да простит мне эти слова твой муж – пусть они всегда волнуют и пьянят наших мужчин – как прозаиков, так и поэтов! И вдохновляют их, как Анна Керн вдохновляла Пушкина, а Беатриче – Данте.  И пусть в твоем доме всегда царят мир, гармония и любовь. Пиши! Твори! Дерзай! Оставайся такой, какая ты есть – талантливой, женственной, желанной. И больше – Овечкина прочертила ладонью, свободной от бокала, категорическую черту, едва не задев при этом нос поэта Голобородько, – больше ничего не надо!

С этими словами Валентина Леонидовна протянула свой бокал к бокалу Анны Юрьевны, желая заключить свой спич их стеклянным лобзанием.  Анна Юрьевна привстала, протянула свой бокал навстречу бокалу Валентины Леонидовны, и… ах!

К своему ужасу, она увидела, как кумачовый галстук на шее у Овечкиной вдруг зашевелился и обратился в змей. Гады подняли головы, раздувая свои капюшоны. Анна Юрьевна отпрянула и стала оседать. Поэтесса Любимова подхватила бокал, выскользнувший из ее руки, а поэт и переводчик Станислав Добровольский – обмякшее тело поэтессы. Лицо Анны Юрьевны помертвело, и глаза ее округлились, как у куклы.

Понялась суета. Кто-то прыскал ей в лицо водой, иной кричал, что нужно открыть окно, чтобы дать больше свежего воздуха. Но она уже не видела и не слышала ничего.

В её ушах зашелестело, и переносицу возле самых её бровей сковало как бы холодными пальцами; Анна Юрьевна почувствовала, что она стремительно вылетает из своего тела. Потом она увидела себя летящей над лугами, залитыми вешними водами, и белые березки стояли по колено в воде (хотя, конечно же, колен у берез не было, но именно так ей подумалось в тот момент).

Пролетев над лугами, она очутилась на берегу моря, и вода отхлынула, и расступилась перед ней, и обнажилось дно, и она увидела на нём отвратительных тварей: змей, червей и чудовищных рыб, стремящихся зарыться в грязь и тину.

«Что это? Неужели я?» – пришла к ней страшная мысль.

И как бы некий голос свыше подтвердил её догадку: «Да, это ты, твоя душа».

Где-то высоко в небе брызнул сноп ослепительного света, и залил всё вокруг и осветил её, словно прожектором. Вертемеева упала на лицо, желая укрыться от него в страхе и трепете. Сердце ее билось сильными, испуганными толчками. И лучи были так мучительны! Они просвечивали её насквозь – каждую её клеточку, каждый её ноготок.

Свет погас так же внезапно, как и вспыхнул. 

Неведомая сила подхватила Вертемееву, словно пушинку, и потянула вверх. Сердце ее затрепетало в кромешной тьме и… она открыла глаза.

Анна Юрьевна сидела за праздничным столом, накрытым для трапезы любви, среди своих сестер и братьев по разуму.

5 Искушение

Она возвращалась домой.

Проходя мимо парка Ленина, она услышала, как её негромко окликнули:

– Аня!

Она остановилась и повернула голову на звук этого голоса. За бетонным парапетом, отделявшим парк от улицы, стоял какой-то человек. Уже начинало смеркаться, и на него ложились густые тени от деревьев, так что лица было не различить, однако голос был знакомым.

Человек вышел из-под деревьев, подошел к парапету, по кошачьи ловко спрыгнул с него и оказался перед ней.

– Стас, ты? – удивленно спросила она. – Что ты тут делаешь?

– Тебя поджидаю.

– Зачем?

– Поговорить надо… – и, помолчав немного, он спросил: – А ты где была?

– В аптеке.

– Кто-то заболел?

– Да. Ирочка простудилась, и я ходила за лекарствами.

– Ясно, – сказал он, растягивая слова.

– Что ясно?

Он промолчал.

– Послушай, Стас, – сказала она, и осторожно протянула ладонь к его локтю. – Не надо меня больше подстерегать, ладно? Между нами все кончено.

Он отдернул руку.

– Значит, ты стала на праведный путь?

– Да.

– Как Мария Египетская?

– И что?

– А как же всё то, что было между нами? Взять, и перечеркнуть?

– Стас… Послушай... – снова заговорила она мягким голосом. – У тебя жена. У меня – муж. Мы с тобой и так уже нагрешили, пора бы и остановиться.

– Как всё это просто у тебя получается! – воскликнул он, сдерживая ярость. – Нагрешили! Пора остановиться! Да я люблю тебя! Понимаешь? Люблю! Жить без тебя не могу!

– Стас, – жалобно сказала она. – Ну, не мучь меня… Давай разойдемся друзьями…

– А! Так вот как ты запела! – с раздражением сказал он. – Теперь всё ясно…

– Что ясно?

– Что ты избегаешь меня. Поигралась со мной – и отбросила. Теперь мои акции уже не котируются.

– Стас, ну зачем ты так говоришь? Ты всё не так понял…

– Да всё я так понял! Так! Когда тебе сообщили, что твой муж ранен, ты испытала сильное потрясение и полетела к нему. В тебе проснулась совесть, и ты стала обвинять себя в том, что это случилось с ним по твоей вине. И я отступил, давая тебе время остынуть. Но сейчас твой муж поправился, ты выполнила перед ним свой долг, и…

– Нет, – сказала она.

– Но почему? Почему? Пойми же, наконец: твоей вины тут нет! Его бы подстелили в любом случае, даже если бы ты была безгрешна, как дева Мария! Работа у него такая.

– Все равно я не могу.

– Не можешь – что? – он усмехнулся. – Любить и быть любимой? А не ты ли говорила, как тебе с ним тяжело? Как он с тобою груб? И что он не понимает твоей души? И что твоя поэзия ему по барабану…

– Дурой была, вот и говорила, – смиренно произнесла она.

– А теперь, значит, поумнела?

– Да, поумнела. И поняла кое-что.

– И что же, например?

– Что он намного лучше меня. И вообще, всех нас.

– Вот как? И чем же это, интересно знать, он лучше?

– Он цельный. Настоящий. Понимаешь? И очень глубокий. Хотя и не пишет стихов. 

– А я, выходит, не цельный, и не настоящий? И на мои чувства тебе уже наплевать?

– Стас, ну, зачем ты так? Не обижайся, пожалуйста. Пойми: тут дело не в тебе, а во мне. Я изменилась, понимаешь? И, если ты действительно любишь меня, как говоришь – отойди, не искушай.

…Ночью Геннадий Петрович спал на диване в гостиной, как вдруг почувствовал, что жена лежит за его спиной льнет к нему, обнимая его рукой за грудь. При этом от нее разило, словно из помойки, и к его горлу подкатила тошнота, но он терпел, не смея шелохнуться. 

Каким-то образом он уловил, что она нуждается в его помощи, и что он обязан ей помочь.

И тут в правом его ухе что-то нежно и хрустально звякнуло. Звон стал потихоньку угасать, растворяясь в тишине. Он пробудился, повел рукой позади себя – но там была лишь пустота.

На следующий день, в субботу утром, он подметил, что жена хочет завести с ним какой-то разговор, но все не решается начать. Он решил не форсировать события: захочет сказать что-либо – скажет сама. 

И вот после обеда уже, когда он собирался вставать из-за стола, она подошла к нему, встала рядышком – такая смиренная, робкая, покаянная – потупила голову, опустила ладошку на его руку и тихо проговорила:

– Гена… я так виновата перед тобой… Я такая дрянь… – и она залилась горькими слезами. – Можно, я завтра пойду вместе с тобой в церковь?

6 Возвращение мэтра

В начале октября студийцев благая облетела весть: Очеретяный вернулся в родные пенаты из своего заграничного вояжа и будет сам, лично! проводить очередное заседание «Золотых Ветрил».

Люди осведомленные, приближенные к трону, под большим секретом рассказывали рядовым членам, что супруги Очеретяные перебираются на постоянное место жительство в немецкий город Кёльн – к их старшей дочери. Квартиру же, полученную им в советские времена за роман «Красный кирпич», они продают и, как только будут оформлены все документы, укатят вон из ЭТОЙ страны. Дело, мол, это уже решенное и ратифицированное супругой писателя.

И точно: октябрьское заседание «Золотых Ветрил» проводил сам маэстро.

Вернулся он из-за дальних странствий бодрым, довольным и наполненным феерическими впечатлениями о заграничной жизни по самую макушку.  Естественно, что не поделиться ими со студийцами он не мог.

И потекли, потекли, словно вешние воды, его пустопорожние речи.

С полчаса, никак не меньше, восторгался он западным стилем жизни и в особенности царящей там повсюду толерантностью (можешь хоть без трусов по улицам ходить, и никто тебе и слова не скажет). Затем, для контраста уже, дабы оттенить черными красками светлую картинку забугорной жизни, произнес несколько саркастических слов о своей родине. Мол, все русские цари, один к одному, были глупы и невежественны, как полярные медведи, советские вожди закостенели в марксистко-ленинских догматах и не видели ничего дальше своего красного носа. И вообще народ наш какой-то угрюмый, серый, по преимуществу скотина и пьянь. Да и вся история государства Российского была какая-то неправильная, горбатая и кривобокая, и теперь всем нам следует развернуться и идти по Европейскому пути.

После этой запевки мэтр рассказал, что в Германии ему удалось установить наитеснейший контакт с русской эмиграцией и укрепить издававшийся в Кёльне альманах «Русское поле» своими стихами и прозой, которые были оторваны у него просто с руками, ибо, сказать по чести, общий уровень этого альманаха был, увы, невысок. А, поскольку мейнстримом в немецкой литературе, по словам Очеретяного, являлась эротика, то он и дал в журнал пару-тройку рассказов, приправленных таким крутым сексом, что все там просто обалдели. Что же до стихов мэтра, опубликованных в «Русском поле» – так это уже было, без преувеличения сказать, событием огромного европейского масштаба!

После этих слов Очеретяный поднял палец вверх – с очень большим значением. Он поднял стоявший на полу коричневый портфель, торжественно поставил его на стол, щелкнул блестящими застежками и бережно вынул из него альманах «Русское поле» в прекрасной глянцевой обложке. Он раскрыл его на нужной странице и стал читать стихи – разумеется, своего сочинения.

Аплодировали не то чтобы жидко, но как-то без чрезмерного энтузиазма. Кое-кто начал даже откровенно позёвывать. Рассудив, что аудитории следует дать некоторую передышку, маэстро объявил музыкальную паузу.

Вышел певец – уже в летах и с плешью. А также смуглолицый баянист с какой-то загадочной улыбкой на устах. В их исполнении прозвучали две песни: «Не унывай» и «Прощай, прощай, любимый край» на стихи Виктора Николаевича Очеретяного.

Когда музыкальная пауза закончилась, Очеретяный поднял ладонь вверх:

– Да! Совсем упустил! Мы же договорились с «Русским полем» дружить студиями, и я, на свой страх и риск, – он приложил ладонь к сердцу, – дал им в альманах стихи Овечкиной и Вертемеевой. Надеюсь, эти поэтессы не будут ко мне в претензии?

– А Голобородько? Почему Голобородько не дали? – забасил Ложкин из своего угла. – И ещё Куликова-Задонского?

– А потому, что дамы у нас всегда на первом месте! Ведь женщины – это наши… –  Очеретяный замялся и очертил ладонями контуры большой и, надо полагать, аппетитной груши. – Ну, в общем, вы меня поняли… И, к тому же, стихов этих авторов у меня под рукой не оказалось. Так что не обессудьте… – он достал из портфеля два альманаха «Русского Поля» и протянул один из них Овечкиной. – Валентина Леонидовна, прошу Вас... Это ваш экземпляр.

Овечкина снялась с места, протопала к Очеретяному, взяла у него альманах – с неким даже благоговением – оборотилась к студийцам, и возбужденно воздев руки с новой книжкой в ладони, стала держать благодарственную речь. 

Очеретяный – надо отдать ему должное – стоически терпел её пустословие, но, когда поэтесса попыталась перескочить на вопросы уже космического порядка, он хотя и вежливо, но твердо ее пресек.

– Валентина Леонидовна, о космическом разуме, шестом колесе, Рерихе и людях синей эпохи мы потолкуем как-нибудь в другой раз. А сейчас программа у нас очень насыщенная, и впереди еще много важных вопросов.

Он поднял руку со вторым экземпляром «Русского Поля»:

– Вертемеева! Анна Юрьевна! – он обвел взглядом зал. – Где Вертемеева?

– Нету ее, – прогудел Ложкин. – И больше уже не будет.

– Это почему же? – удивился Очеретяный.

Ложкин постучал себя пальцем по виску:

– Так у неё ж того, крыша поехала.

Маэстро удивленно округлил глаза.

– Не понял?

– Так она же в религию ударилась, – пояснил Ложкин. –  Запостилась, замолилась. Все Богу поклоны бьет, да кается.

– Но она же, вроде бы, никогда этим не страдала? – удивился мэтр.

– Раньше не страдала, – прогудел Ложкин. – А теперь совсем с катушек слетела.

– Да-а… – протянул Очеретяный, почесывая тщательно выбритый подбородок. – Дела… Жаль. Очень жаль... Такая перспективная поэтесса была… У нее, говорят, сестра живет в Одессе и тоже стихи пишет. Она что, также с завихрениями?

– Не, сестра у нее нормальная, – обнадежил Ложкин. – Такая же, как и мы. Может и выпить, и закусить… ну, и все прочее.

Он пошевелил перед собой пальцами – и все отлично поняли его.

– Ну… ладно… – Очеретяный решительно отдернул обшлаг своего пиджака и взглянул на часы. – Продолжим…

…Этой же осенью Валентина Леонидовна Овечкина, как она и предрекала, получила еще один посмертный опыт – уже четвертый по счёту и, на этот раз, окончательный.

Как-то под вечер вышла она на балкон, и у видела перед собой уходящую в небо тропу, и ощутила запах ладана, и услышала пение ангелов. И чей-то голос свыше произнёс:

– Валентина! Бери посох, и ступай по этой тропе – неси людям свет новых знаний!

Трость, весьма кстати, оказалась здесь же, на балконе. Овечкина взяла её, перелезла через невысокое ограждение и ступила на небесную тропу.

Что произошло с ней в загробной жизни, научилась ли она передвигать оттуда горы одной лишь только силой мысли – этого мы не знаем. 

Золотые ветрила 3

  • 03.01.2020 12:42

vetrila

3 Сослуживец

Она заканчивала мыть посуду, когда раздался этот звонок. Она вытерла руки о полотенце, вышла в прихожую и отворила дверь. Перед ней стоял ухоженный мужчина средних лет, в фирменных джинсах и кремовой сорочке без рукавов. В руке – пепельного цвета пакет с желтым логотипом. На ногах красовались стильные бежевые туфли, а на запястье – очень дорогие часы.

– Добрый вечер, – сказал он, приветливо, улыбаясь. – А Геннадий Петрович дома?

– Да, – сказала она.

Незнакомец был чуть выше среднего роста, плечист, с небольшим животиком; лицо у него было грубоватое, с какой-то тяжестью в складках кожи и мутью в глазах. Симпатии он в ней не вызвал. Скорее, некоторую настороженность.

– А его можно позвать?

– Сейчас. Подождите.

Она закрыла дверь, прошла по коридору и заглянула в спальню. Муж сидел на кровати и что-то читал. На нем были шорты и майка – ибо стоял конец августа, и благословенная прохлада еще не наступила.

– Гена, там к тебе пришел какой-то тип, – сказала она.

Муж отложил книжку на прикроватный столик.

Он знал, что жена никогда не ошибается в своих оценках. И если она сказала, что пришёл тип – значит, так оно и есть.

Он встал, протопал в коридор и открыл входную дверь. Да, так оно и было. На пороге стоял тот ещё тип, если не употребить словцо покрепче. 

– О! Привет, старина! – сказал нежданный гость, протягивая руку и расплываясь в дружелюбной улыбке. – Рад тебя видеть! А я иду мимо – дай, думаю, заскочу к коллеге на огонек!

Геннадий Петрович стиснул протянутую ему ладонь, ничем не выдавая своего неудовольствия, и коротко бросил:

– Заходи.

Они вошли в прихожую, и Анна Юрьевна, сама, не отдавая себе в этом отчета, стала сравнивать мужчин.

Ее муж – крепкий, как скала, с тугими богатырскими мышцами (плоды упорных спортивных тренировок) с жестким волевым лицом и жестким коротким ежиком – по всем статьям превосходил незнакомца, хотя и тот выглядел отнюдь не хиляком.

Не за эту ли мужественность она и влюбилась когда-то в Вертемеева? Было в нем нечто настоящее, цельное… Уж если он задумает что-то – не отступиться, пойдет до упора, не остановится ни перед чем. А этот, улыбчивый, похоже, слеплен из теста совсем другого замеса. Обтекаемый какой-то и приятный во всех отношениях, как чеховская дама… Не таилось ли в этой зыбкой оболочке нечто темное, холодное, расчетливое?

– Ты хоть бы супруге своей представил меня, что ли, – сказал гость, не уставая улыбаться.

Вертемеев сделал скупой жест в его сторону:

– Юрий Сергеевич Белоконь. Тоже мент.

– Можно просто Юра, – галантно вставил гость, смиренно потупляя голову перед хозяйкой дома. – Без чинов и регалий.

Но Вертемеева не приняла его игривый тон.

– Анна Юрьевна, – сухо произнесла она.

На этом церемония представления была окончена.

Белоконь вынул из пакета плитку шоколада и протянул ее Анне Юрьевне:

– Это вам.

– Спасибо, – сказала Вертемеева и взяла шоколадку.

Она сняла с себя фартук – посуду домоет потом – и удалилась в комнату, не желая стеснять мужчин. Гость наклонился, чтобы снять туфли, но Вертемеев решительно пресек эти его «мещанские замашки»:

– Брось ты это. Заходи так, небось, не в боярские хоромы пришел.

­– Так натопчу ж?

– Не велика беда.

– Ну, как знаете, батенька, как знаете…

Войдя на кухню, Белоконь вынул из пакета бутылку “Столичной” и хитро прищурил левое око:

– А как ты смотришь на то, старина, чтобы накатить по соточке?

– Убери ее, – сказал Вертемеев. – И подальше.

– Ну, по граммульке? – с мягкой улыбкой настаивал Белоконь, раздвигая клювом большой и указательный палец. ­– Чисто символически?

– А водка – это символ чего? – губы Вертемеева искривились в недоброй усмешке. – Любви и нерушимой дружбы? Спрячь ее. Я с этим делом завязал.

– Наслышан, наслышан, батенька! – легкомысленно-шутливым тоном воскликнул Юрий Сергеевич и убрал бутылку в пакет. – Поговаривают, что ты встал на путь, так сказать, духового совершенства! Даже в церковь ходить начал?

– А тебе-то что до того?    

– Да что ты все ершишься, старина? Я ж так, к слову.

– Короче, ты зачем пришел? Чтобы языком почесать? Или по делу?

– Проведать боевого товарища!

– А, что разве тут кто-то заболел?

Вертемеев оглянулся по сторонам.

– Не кипятись, дружище. Остынь, – примирительным тоном сказал Белоконь. – Лучше кофейку сваргань, коль ты спиртное так категорически и непреклонно отвергаешь!

Анна Юрьевна, находясь в смежной комнате, вознамерилась включить телевизор, но потом передумала, вооружилась карандашом и, присев на диванчик, стала разгадывать в журнале кроссворд. Ее девочки, (косички-сестрички) тем временем забрались с ногами на стулья, составленные ими рядышком у монитора компьютера и, выхватывая, друг у дружки мышку, азартно играли в какую-то игру. Дверь в комнату оставалась приоткрытой, и она могла слышать, о чем говорят мужчины.

– …Короче, старина… – сказал Белоконь. – Заскочил я к тебе по старой дружбе, чтобы потолковать начистоту. Расставить, так сказать, все точки над I. И чтобы у нас с тобой не было никаких недомолвок…

Муж ничего не ответил, и гость продолжал:

– Не понимаю я, старик, что с тобой происходит. Раньше ты был простой и понятный, как штык. И выпить с тобой можно было, и на любые темы потолковать. А как выписался из больницы – тебя словно подменили. Все время погружен в какие-то мысли, витаешь где-то в облаках… От коллектива нашего дружного, так сказать, оторвался. Что случилось, дружище? Я что-то никак не пойму. Такое впечатление, что ты на всех на нас за что-то дуешься. Словно мы задолжали тебе каждый по тысяче рублей.

А ведь и верно, подумалось Анне Юрьевне. С мужем действительно происходят странные метаморфозы.

Он, конечно, и до ранения не был пай-мальчиком. И, зная его далеко не пушистый характер, она остерегалась перечить ему. А уж теперь…

Впрочем, не всегда-то и остерегалась, если уж быть честной до конца. Иначе она просто не была бы женщиной. И все-таки в большинстве случаев она удерживала свой язычок от своих мудрых замечаний. И именно потому, что понимала: этим все равно ничего не возьмешь – себе дороже будет.

А даже когда ее супруг и признавал свою неправоту (что случалось крайне редко) и просил у нее извинения – то делал это как-то скупо, нескладно, без душевных всплесков. Опустит голову, приложит ладонь к груди, да проворчит: «Ну, прости, подлеца. Виноват. Больше не буду». И на этом – все. А уж о том, чтобы колени перед ней преклонить, или пролить у неё на груди скупую мужскую слезу – что ты! Об этом и не мечтай даже!

«Вон, Валерочка, гляди-ка, как вокруг своей жены увивается! – втолковывала она ему иной раз, ставя в пример мужа его сестры. – Так и пляшет перед ней вприсядку!»

И что же слышала в ответ?

«Так отчего ты не вышла замуж за этого танцора?»

Нет, французская утонченность никогда не являлась его сильной стороной. А уж после ранения он и вовсе замкнулся в себе, не знаешь, с какого бока к нему и подступиться.

Евангелие читать начал! По воскресеньям (если только не на дежурстве) в церковь ходит. Раньше петухов встает, словно рыбак, боящийся упустить зорьку. Уединится в гостиной или на кухне – и молится. Уже и спать повадился отдельно... А она-то и робеть перед ним стала, как девочка. Точно он и не муж ей вовсе. Иной раз скажет ему что-нибудь – а он только глянет на нее… как бы с немым укором, что ли… и как бы в самое сердце зрит. И видит он всю её ложь, всю грязь, всю её подноготную. И знает, и понимает её лучше, чем она сама.

Однажды сговорились они на рынок пойти, и это как раз на воскресный день выпало. Понятно, богослужение муж пропускать не хотел, и потому они условились встретиться после службы у церковных ворот. И вот вышел он из храма (а в тот день он как раз причастился святых Таин) и пошли они к базару. Обычно Вертемеева в таких случаях брала мужа под руку, а тут… вдруг не посмела. Какая-то царственная сила столь ощутимо исходила от него, что она поплелась сбоку и чуть поодаль от мужа, ощущая свое недостоинство.

– Что ты там отстаешь, Аня? – спросил Вертемеев, оборачиваясь к жене и протягивая ей руку.

– Не могу… – ответила она, потупившись.

– Что не могу?

– Идти рядом с тобой.

– Почему?

– Ты такой… такой… а я…

– Не чуди, – сказал он ей. – Мы – муж и жена. Едина плоть.

Он взял ее под руку.

Из кухни доносился голос его сослуживца:

– Ну? Что молчишь, как пень на опушке? Может, объяснишь все-таки, что произошло?

«Пень на опушке» помедлил с ответом, а потом ответил бесцветным голосом:

– Ни к чему всё это.

– Почему?

– Все равно не поймешь.

Снова воцарилась тишина… Затем Белоконь произнес:

– Так, значит, и будешь держать на меня камень за пазухой?

Муж не ответил.

– Ну, что? Язык проглотил?! Если у тебя есть на меня что-то – давай, выкладывай.

– Так за этим ты и пришёл?

– Да.

– Хорошо, – сказал Вертемеев. – Но смотри, ты сам этого хотел.

– Давай, давай! Без этих лирических отступлений!

Даже в своей комнате Анна Юрьевна напряглась, почувствовав, как накаляется атмосфера на кухне.

Муж негромко (так, что ей даже пришлось напрячь слух) и как-то блекло произнёс:

– Скажи, когда мы шли брать братьев Онисимовых – сколько человек знало об этом деле? Ты, да я и Оводовский. Так?

– И еще майор Волошин. 

– Хорошо. Пусть будет ещё и Волошин. Итак, знало четверо. Но когда мы пришли к ним – они уже знали о нашем приходе. Их кто-то предупредил.

– С чего ты взял?

– А разве они не пытались улизнуть перед самым нашим приходом? Они уже сматывали удочки, но не успели. Кто-то позвонил им за несколько минут до нашего прихода.

­– Ну, это только твои предположения, – возразил Белоконь. – И причем, ничем не подкрепленные. Это могло быть и простым совпадением. В жизни и не такое случается!

– Я так не думаю, – упрямо проронил муж.

– Да ты пойми, старина, – стал убеждать Очеретяный, – эти братья – ушлые ребята. Они никогда на одном месте подолгу не засиживаются и постоянно меняют хазы. А уж тем более, когда за ними идут по пятам.

– Это ты в кабинете начальника расскажешь. А мне вкручивать не надо. 

– Хорошо. И кто же из нас Иуда?

– Себя и Волошина я отметаю.

– Значит, в осадке остаюсь я и Оводовский? Кто же из нас?

– Пока не знаю. Но узнаю – не сомневайся в этом.

Они помолчали. Потом муж задумчиво произнес:

– Крыша в нашей конторе течет, как решето. ­Вот и работай в таких условиях... А когда ты захочешь опереться на плечо друга – выясняется, что оно из киселя.

– К чему ты это?

– А ты не понимаешь? С твоим-то IQ?

– Нет. Объясни.

– Хорошо. Слушай. То, что эти пташки упорхнули перед самым нашим носом – это ты еще можешь объяснить простым стечением обстоятельств. Мол, я ни я – и хата не моя. Ладно, оставим это пока. Но как ты объяснишь мне свое мерзкое поведение при их задержании? Где ты был, когда они сиганули в окно и выскочили прямо на тебя? Почему не открыл огонь, а сидел в канаве, поджав уши, как кролик? И потом, когда я кинулся за ними в погоню, почему ты меня не прикрыл?

– Послушай, старина, да я же, как услышал пальбу – так сразу же и побежал…

– Верно. Но только побежал в другую сторону. Противоположную той, в которую побежали Онисимовы. И ту пулю, что предназначалась тебе, схлопотал я. А теперь ты заявился ко мне с бутылкой водки, чтобы прозондировать почву и выведать, что у меня на уме. И сидишь тут, разводишь со мной тары-бары, изображая старинного друга, а у самого поджилки трясутся, и одна только мыслишка и вертится в башке: а ну, как доложу по начальству о твоем героическом поведении. Что тогда? Ведь в своем рапорте я твои подвиги не отразил… Пока не отразил…

– Старина… – сказал Белоконь проникновенным тоном. – Век не забуду! Что хочешь, для тебя сделаю! Ну да, попутал бес, струхнул малёхо… Тут ты прав. Каюсь. Но когда эти братья начали палить…

– Так ты же еще раньше скурвился. Задолго до того, как эти братья начали палить. И бес тут не причем, его не трогай.

– Гена, ну, зачем ты так…

– А-а! Так не нравится, значит? Ну, извини, я ёлочку красиво наряжать не умею. Ты сам хотел правды, вот и получи. Откуда у тебя эти часики на руке?

– Н-уу… – неуверенно протянул Белоконь. – Жена подарила…

– Ко дню Восьмого Марта?

– Гена, ты что, специально хочешь меня оскорбить?

– Слушай, ты, сучий сын! Твоя жена работает учительницей. А я знаю, сколько получает педагог, потому что у меня самого супруга преподает в лицее русскую литературу. Для того, что купить такие часы, ей надо протрубить не меньше десяти лет, и при этом ничего не покупать – ни из одежды, ни из еды. Не говоря уже о том, что надо же и детей подымать, и коммунальные поборы платить… Так, откуда у тебя эти часики?

– Это что, допрос?

– А ты помнишь того морячка, что буянил в «Херсоне?» У него на руке были точь-в-точь такие же часики. И когда его выпускали из обезьянника, он все кричал, что часы у него сперли. А теперь они красуются на твоей трудовой рученьке. Что это? Совпадение? Не думаю…

– И это все?

– И машина у тебя, словно у генерального прокурора, – жестко присовокупил муж. – А ведь ты – обыкновенный мент…

Белоконь воскликнул с издевкой в голосе:

– Да! Расшифровал ты меня, старина... Признаю! Расколол! Но давай потолкуем начистоту, без протокола…

– Давай.

– Вот ты всё витаешь в облаках... Книжки богомольные читаешь. А я хожу здесь, по этой грешной земле. Но если бы ты спустился с заоблачных высей – то и ты мог бы жить, как живут все нормальные люди.

– Выходит, украсть часы – это для тебя норма?

– Ух, ты, какие мы святые и праведные! – голос гостя наполнился ядом. – И ты думаешь, что мне нечем крыть? Нечего было напиваться до потери пульса – и часики были бы на его руке и по сей день. Впредь это будет ему уроком.

– Так ты, оказывается, ещё благое дело сотворил? – саркастическим тоном заметил Веремеев. – Похоже, тебя уже пора причислять к лику святых.

– Не ерничай, старина. Не надо. Я не святой и знаю это. Во мне, как и в каждом человеке, есть своя кучка дерьма. А в ком её нет? Покажи мне такого человека? Она есть во всех! Только у одних дерьма больше, а у других – меньше. Вот и вся разница!

– И одним это дерьмо нравится, а другим – нет, – заметил муж.

– Нравится или нет, – парировал Белоконь, – но оно есть в каждом человеке, и никуда нам от этого не деться. Не мы с тобою сотворили этот мир. Это данность, которая от нас не зависит. Сними очки, и ты сам увидишь, что воруют все, кто только может. Причем больше всех тырят именно те, кто находится на самых верхних этажах! А какие у них царят нравы? Содом и Гоморра!

– Тебе-то что до того?

– Как это – что? – Белоконь даже опешил.

– Ну, да. Тебе какое до этого дело? Каждый ответит сам за себя. Ты за собой смотри. С тебя не спросят за чужое.

– Где? На том свете? – голос у визитера даже повеселел. – А есть ли он, этот загробный мир, а, старина? Ведь это еще по воде вилами писано… А ну, как его нетути? Что, если всё это выдумки клириков для наивных простаков вроде тебя? А вот этот мир – он есть, он реальный, и ты в нём живешь. И здесь свои правила игры. Здесь каждый воюет за свое место под солнцем, какими бы лозунгами он не прикрывался. Вот допустим, ты христианин… Ладно… Хорошо… Я ничего против этого не имею. Но ответь мне тогда, менту поганому, с позиций высокой христианской этики: есть ли на всем белом свете хотя бы один человек, перед которым ты мог бы распахнуть всю свою душу, и показать ему все, что у тебя лежит на самом её дне? Ведь ни родителям, ни жене, ни детям ты не можешь открыть всего, что в тебе спрятано…

– Есть, – сказал муж.

– И кто же это?

– Христос.

Какое-то время из кухни не доносилось ни звука. Потом Белоконь произнёс жестким тоном:

– Хорошо, старина. Откровенность за откровенность… Не был бы таким дураком – не полез бы под пули.

Когда этот человек вышел из их дома, Анна Юрьевна взяла подаренную им шоколадку и выбросила её в мусорное ведро.

 

1 Буянил в Херсоне – имеется в виду ресторан Херсон.

 

Окончание будет

Золотые ветрила 3

  • 03.01.2020 12:42

vetrila

3 Сослуживец

Она заканчивала мыть посуду, когда раздался этот звонок. Она вытерла руки о полотенце, вышла в прихожую и отворила дверь. Перед ней стоял ухоженный мужчина средних лет, в фирменных джинсах и кремовой сорочке без рукавов. В руке – пепельного цвета пакет с желтым логотипом. На ногах красовались стильные бежевые туфли, а на запястье – очень дорогие часы.

– Добрый вечер, – сказал он, приветливо, улыбаясь. – А Геннадий Петрович дома?

– Да, – сказала она.

Незнакомец был чуть выше среднего роста, плечист, с небольшим животиком; лицо у него было грубоватое, с какой-то тяжестью в складках кожи и мутью в глазах. Симпатии он в ней не вызвал. Скорее, некоторую настороженность.

– А его можно позвать?

– Сейчас. Подождите.

Она закрыла дверь, прошла по коридору и заглянула в спальню. Муж сидел на кровати и что-то читал. На нем были шорты и майка – ибо стоял конец августа, и благословенная прохлада еще не наступила.

– Гена, там к тебе пришел какой-то тип, – сказала она.

Муж отложил книжку на прикроватный столик.

Он знал, что жена никогда не ошибается в своих оценках. И если она сказала, что пришёл тип – значит, так оно и есть.

Он встал, протопал в коридор и открыл входную дверь. Да, так оно и было. На пороге стоял тот ещё тип, если не употребить словцо покрепче. 

– О! Привет, старина! – сказал нежданный гость, протягивая руку и расплываясь в дружелюбной улыбке. – Рад тебя видеть! А я иду мимо – дай, думаю, заскочу к коллеге на огонек!

Геннадий Петрович стиснул протянутую ему ладонь, ничем не выдавая своего неудовольствия, и коротко бросил:

– Заходи.

Они вошли в прихожую, и Анна Юрьевна, сама, не отдавая себе в этом отчета, стала сравнивать мужчин.

Ее муж – крепкий, как скала, с тугими богатырскими мышцами (плоды упорных спортивных тренировок) с жестким волевым лицом и жестким коротким ежиком – по всем статьям превосходил незнакомца, хотя и тот выглядел отнюдь не хиляком.

Не за эту ли мужественность она и влюбилась когда-то в Вертемеева? Было в нем нечто настоящее, цельное… Уж если он задумает что-то – не отступиться, пойдет до упора, не остановится ни перед чем. А этот, улыбчивый, похоже, слеплен из теста совсем другого замеса. Обтекаемый какой-то и приятный во всех отношениях, как чеховская дама… Не таилось ли в этой зыбкой оболочке нечто темное, холодное, расчетливое?

– Ты хоть бы супруге своей представил меня, что ли, – сказал гость, не уставая улыбаться.

Вертемеев сделал скупой жест в его сторону:

– Юрий Сергеевич Белоконь. Тоже мент.

– Можно просто Юра, – галантно вставил гость, смиренно потупляя голову перед хозяйкой дома. – Без чинов и регалий.

Но Вертемеева не приняла его игривый тон.

– Анна Юрьевна, – сухо произнесла она.

На этом церемония представления была окончена.

Белоконь вынул из пакета плитку шоколада и протянул ее Анне Юрьевне:

– Это вам.

– Спасибо, – сказала Вертемеева и взяла шоколадку.

Она сняла с себя фартук – посуду домоет потом – и удалилась в комнату, не желая стеснять мужчин. Гость наклонился, чтобы снять туфли, но Вертемеев решительно пресек эти его «мещанские замашки»:

– Брось ты это. Заходи так, небось, не в боярские хоромы пришел.

­– Так натопчу ж?

– Не велика беда.

– Ну, как знаете, батенька, как знаете…

Войдя на кухню, Белоконь вынул из пакета бутылку “Столичной” и хитро прищурил левое око:

– А как ты смотришь на то, старина, чтобы накатить по соточке?

– Убери ее, – сказал Вертемеев. – И подальше.

– Ну, по граммульке? – с мягкой улыбкой настаивал Белоконь, раздвигая клювом большой и указательный палец. ­– Чисто символически?

– А водка – это символ чего? – губы Вертемеева искривились в недоброй усмешке. – Любви и нерушимой дружбы? Спрячь ее. Я с этим делом завязал.

– Наслышан, наслышан, батенька! – легкомысленно-шутливым тоном воскликнул Юрий Сергеевич и убрал бутылку в пакет. – Поговаривают, что ты встал на путь, так сказать, духового совершенства! Даже в церковь ходить начал?

– А тебе-то что до того?    

– Да что ты все ершишься, старина? Я ж так, к слову.

– Короче, ты зачем пришел? Чтобы языком почесать? Или по делу?

– Проведать боевого товарища!

– А, что разве тут кто-то заболел?

Вертемеев оглянулся по сторонам.

– Не кипятись, дружище. Остынь, – примирительным тоном сказал Белоконь. – Лучше кофейку сваргань, коль ты спиртное так категорически и непреклонно отвергаешь!

Анна Юрьевна, находясь в смежной комнате, вознамерилась включить телевизор, но потом передумала, вооружилась карандашом и, присев на диванчик, стала разгадывать в журнале кроссворд. Ее девочки, (косички-сестрички) тем временем забрались с ногами на стулья, составленные ими рядышком у монитора компьютера и, выхватывая, друг у дружки мышку, азартно играли в какую-то игру. Дверь в комнату оставалась приоткрытой, и она могла слышать, о чем говорят мужчины.

– …Короче, старина… – сказал Белоконь. – Заскочил я к тебе по старой дружбе, чтобы потолковать начистоту. Расставить, так сказать, все точки над I. И чтобы у нас с тобой не было никаких недомолвок…

Муж ничего не ответил, и гость продолжал:

– Не понимаю я, старик, что с тобой происходит. Раньше ты был простой и понятный, как штык. И выпить с тобой можно было, и на любые темы потолковать. А как выписался из больницы – тебя словно подменили. Все время погружен в какие-то мысли, витаешь где-то в облаках… От коллектива нашего дружного, так сказать, оторвался. Что случилось, дружище? Я что-то никак не пойму. Такое впечатление, что ты на всех на нас за что-то дуешься. Словно мы задолжали тебе каждый по тысяче рублей.

А ведь и верно, подумалось Анне Юрьевне. С мужем действительно происходят странные метаморфозы.

Он, конечно, и до ранения не был пай-мальчиком. И, зная его далеко не пушистый характер, она остерегалась перечить ему. А уж теперь…

Впрочем, не всегда-то и остерегалась, если уж быть честной до конца. Иначе она просто не была бы женщиной. И все-таки в большинстве случаев она удерживала свой язычок от своих мудрых замечаний. И именно потому, что понимала: этим все равно ничего не возьмешь – себе дороже будет.

А даже когда ее супруг и признавал свою неправоту (что случалось крайне редко) и просил у нее извинения – то делал это как-то скупо, нескладно, без душевных всплесков. Опустит голову, приложит ладонь к груди, да проворчит: «Ну, прости, подлеца. Виноват. Больше не буду». И на этом – все. А уж о том, чтобы колени перед ней преклонить, или пролить у неё на груди скупую мужскую слезу – что ты! Об этом и не мечтай даже!

«Вон, Валерочка, гляди-ка, как вокруг своей жены увивается! – втолковывала она ему иной раз, ставя в пример мужа его сестры. – Так и пляшет перед ней вприсядку!»

И что же слышала в ответ?

«Так отчего ты не вышла замуж за этого танцора?»

Нет, французская утонченность никогда не являлась его сильной стороной. А уж после ранения он и вовсе замкнулся в себе, не знаешь, с какого бока к нему и подступиться.

Евангелие читать начал! По воскресеньям (если только не на дежурстве) в церковь ходит. Раньше петухов встает, словно рыбак, боящийся упустить зорьку. Уединится в гостиной или на кухне – и молится. Уже и спать повадился отдельно... А она-то и робеть перед ним стала, как девочка. Точно он и не муж ей вовсе. Иной раз скажет ему что-нибудь – а он только глянет на нее… как бы с немым укором, что ли… и как бы в самое сердце зрит. И видит он всю её ложь, всю грязь, всю её подноготную. И знает, и понимает её лучше, чем она сама.

Однажды сговорились они на рынок пойти, и это как раз на воскресный день выпало. Понятно, богослужение муж пропускать не хотел, и потому они условились встретиться после службы у церковных ворот. И вот вышел он из храма (а в тот день он как раз причастился святых Таин) и пошли они к базару. Обычно Вертемеева в таких случаях брала мужа под руку, а тут… вдруг не посмела. Какая-то царственная сила столь ощутимо исходила от него, что она поплелась сбоку и чуть поодаль от мужа, ощущая свое недостоинство.

– Что ты там отстаешь, Аня? – спросил Вертемеев, оборачиваясь к жене и протягивая ей руку.

– Не могу… – ответила она, потупившись.

– Что не могу?

– Идти рядом с тобой.

– Почему?

– Ты такой… такой… а я…

– Не чуди, – сказал он ей. – Мы – муж и жена. Едина плоть.

Он взял ее под руку.

Из кухни доносился голос его сослуживца:

– Ну? Что молчишь, как пень на опушке? Может, объяснишь все-таки, что произошло?

«Пень на опушке» помедлил с ответом, а потом ответил бесцветным голосом:

– Ни к чему всё это.

– Почему?

– Все равно не поймешь.

Снова воцарилась тишина… Затем Белоконь произнес:

– Так, значит, и будешь держать на меня камень за пазухой?

Муж не ответил.

– Ну, что? Язык проглотил?! Если у тебя есть на меня что-то – давай, выкладывай.

– Так за этим ты и пришёл?

– Да.

– Хорошо, – сказал Вертемеев. – Но смотри, ты сам этого хотел.

– Давай, давай! Без этих лирических отступлений!

Даже в своей комнате Анна Юрьевна напряглась, почувствовав, как накаляется атмосфера на кухне.

Муж негромко (так, что ей даже пришлось напрячь слух) и как-то блекло произнёс:

– Скажи, когда мы шли брать братьев Онисимовых – сколько человек знало об этом деле? Ты, да я и Оводовский. Так?

– И еще майор Волошин. 

– Хорошо. Пусть будет ещё и Волошин. Итак, знало четверо. Но когда мы пришли к ним – они уже знали о нашем приходе. Их кто-то предупредил.

– С чего ты взял?

– А разве они не пытались улизнуть перед самым нашим приходом? Они уже сматывали удочки, но не успели. Кто-то позвонил им за несколько минут до нашего прихода.

­– Ну, это только твои предположения, – возразил Белоконь. – И причем, ничем не подкрепленные. Это могло быть и простым совпадением. В жизни и не такое случается!

– Я так не думаю, – упрямо проронил муж.

– Да ты пойми, старина, – стал убеждать Очеретяный, – эти братья – ушлые ребята. Они никогда на одном месте подолгу не засиживаются и постоянно меняют хазы. А уж тем более, когда за ними идут по пятам.

– Это ты в кабинете начальника расскажешь. А мне вкручивать не надо. 

– Хорошо. И кто же из нас Иуда?

– Себя и Волошина я отметаю.

– Значит, в осадке остаюсь я и Оводовский? Кто же из нас?

– Пока не знаю. Но узнаю – не сомневайся в этом.

Они помолчали. Потом муж задумчиво произнес:

– Крыша в нашей конторе течет, как решето. ­Вот и работай в таких условиях... А когда ты захочешь опереться на плечо друга – выясняется, что оно из киселя.

– К чему ты это?

– А ты не понимаешь? С твоим-то IQ?

– Нет. Объясни.

– Хорошо. Слушай. То, что эти пташки упорхнули перед самым нашим носом – это ты еще можешь объяснить простым стечением обстоятельств. Мол, я ни я – и хата не моя. Ладно, оставим это пока. Но как ты объяснишь мне свое мерзкое поведение при их задержании? Где ты был, когда они сиганули в окно и выскочили прямо на тебя? Почему не открыл огонь, а сидел в канаве, поджав уши, как кролик? И потом, когда я кинулся за ними в погоню, почему ты меня не прикрыл?

– Послушай, старина, да я же, как услышал пальбу – так сразу же и побежал…

– Верно. Но только побежал в другую сторону. Противоположную той, в которую побежали Онисимовы. И ту пулю, что предназначалась тебе, схлопотал я. А теперь ты заявился ко мне с бутылкой водки, чтобы прозондировать почву и выведать, что у меня на уме. И сидишь тут, разводишь со мной тары-бары, изображая старинного друга, а у самого поджилки трясутся, и одна только мыслишка и вертится в башке: а ну, как доложу по начальству о твоем героическом поведении. Что тогда? Ведь в своем рапорте я твои подвиги не отразил… Пока не отразил…

– Старина… – сказал Белоконь проникновенным тоном. – Век не забуду! Что хочешь, для тебя сделаю! Ну да, попутал бес, струхнул малёхо… Тут ты прав. Каюсь. Но когда эти братья начали палить…

– Так ты же еще раньше скурвился. Задолго до того, как эти братья начали палить. И бес тут не причем, его не трогай.

– Гена, ну, зачем ты так…

– А-а! Так не нравится, значит? Ну, извини, я ёлочку красиво наряжать не умею. Ты сам хотел правды, вот и получи. Откуда у тебя эти часики на руке?

– Н-уу… – неуверенно протянул Белоконь. – Жена подарила…

– Ко дню Восьмого Марта?

– Гена, ты что, специально хочешь меня оскорбить?

– Слушай, ты, сучий сын! Твоя жена работает учительницей. А я знаю, сколько получает педагог, потому что у меня самого супруга преподает в лицее русскую литературу. Для того, что купить такие часы, ей надо протрубить не меньше десяти лет, и при этом ничего не покупать – ни из одежды, ни из еды. Не говоря уже о том, что надо же и детей подымать, и коммунальные поборы платить… Так, откуда у тебя эти часики?

– Это что, допрос?

– А ты помнишь того морячка, что буянил в «Херсоне?» У него на руке были точь-в-точь такие же часики. И когда его выпускали из обезьянника, он все кричал, что часы у него сперли. А теперь они красуются на твоей трудовой рученьке. Что это? Совпадение? Не думаю…

– И это все?

– И машина у тебя, словно у генерального прокурора, – жестко присовокупил муж. – А ведь ты – обыкновенный мент…

Белоконь воскликнул с издевкой в голосе:

– Да! Расшифровал ты меня, старина... Признаю! Расколол! Но давай потолкуем начистоту, без протокола…

– Давай.

– Вот ты всё витаешь в облаках... Книжки богомольные читаешь. А я хожу здесь, по этой грешной земле. Но если бы ты спустился с заоблачных высей – то и ты мог бы жить, как живут все нормальные люди.

– Выходит, украсть часы – это для тебя норма?

– Ух, ты, какие мы святые и праведные! – голос гостя наполнился ядом. – И ты думаешь, что мне нечем крыть? Нечего было напиваться до потери пульса – и часики были бы на его руке и по сей день. Впредь это будет ему уроком.

– Так ты, оказывается, ещё благое дело сотворил? – саркастическим тоном заметил Веремеев. – Похоже, тебя уже пора причислять к лику святых.

– Не ерничай, старина. Не надо. Я не святой и знаю это. Во мне, как и в каждом человеке, есть своя кучка дерьма. А в ком её нет? Покажи мне такого человека? Она есть во всех! Только у одних дерьма больше, а у других – меньше. Вот и вся разница!

– И одним это дерьмо нравится, а другим – нет, – заметил муж.

– Нравится или нет, – парировал Белоконь, – но оно есть в каждом человеке, и никуда нам от этого не деться. Не мы с тобою сотворили этот мир. Это данность, которая от нас не зависит. Сними очки, и ты сам увидишь, что воруют все, кто только может. Причем больше всех тырят именно те, кто находится на самых верхних этажах! А какие у них царят нравы? Содом и Гоморра!

– Тебе-то что до того?

– Как это – что? – Белоконь даже опешил.

– Ну, да. Тебе какое до этого дело? Каждый ответит сам за себя. Ты за собой смотри. С тебя не спросят за чужое.

– Где? На том свете? – голос у визитера даже повеселел. – А есть ли он, этот загробный мир, а, старина? Ведь это еще по воде вилами писано… А ну, как его нетути? Что, если всё это выдумки клириков для наивных простаков вроде тебя? А вот этот мир – он есть, он реальный, и ты в нём живешь. И здесь свои правила игры. Здесь каждый воюет за свое место под солнцем, какими бы лозунгами он не прикрывался. Вот допустим, ты христианин… Ладно… Хорошо… Я ничего против этого не имею. Но ответь мне тогда, менту поганому, с позиций высокой христианской этики: есть ли на всем белом свете хотя бы один человек, перед которым ты мог бы распахнуть всю свою душу, и показать ему все, что у тебя лежит на самом её дне? Ведь ни родителям, ни жене, ни детям ты не можешь открыть всего, что в тебе спрятано…

– Есть, – сказал муж.

– И кто же это?

– Христос.

Какое-то время из кухни не доносилось ни звука. Потом Белоконь произнёс жестким тоном:

– Хорошо, старина. Откровенность за откровенность… Не был бы таким дураком – не полез бы под пули.

Когда этот человек вышел из их дома, Анна Юрьевна взяла подаренную им шоколадку и выбросила её в мусорное ведро.

 

1 Буянил в Херсоне – имеется в виду ресторан Херсон.

 

Окончание будет

Золотые ветрила 2.

  • 02.01.2020 14:23

vetrila

2 Литературный четверг

Виктор Николаевич Очеретяный, чтоб вы знали, начал кропать стихи еще смолоду, во времена своей срочной службы на флоте, и причем все они, словно бублики из одной формы, напоминали бессмертную Гаврилиаду Ляпис-Трубецкого, а по своему идейно-художественному наполнению сводились к хрестоматийной строфе известного украинского поэта:

Збільшовиченої ери

Піонери, піонери —

Партія веде.

Партія веде.

Некоторые его стишата были опубликованы в газетах Красный флот, Ленинские искры, Советский патриот, Голос родины, Боевое знамя, а баллада «Человек за бортом» об одном отважном капитане, бросившимся в студеную воду, дабы спасти смытого за борт матроса, даже удостоилась чести быть напечатанной в Литературной газете.

После службы Виктор Николаевич поступил в Литературный институт имени Горького и, по его уверениям, учился вместе с Николаем Рубцовым, водил дружбу с Робертом Рождественским, Беллой Ахмадулиной и Евгением Евтушенко. Знавал многих тогдашних литературных китов! Параллельно с поэзией начал пробовать свои силы и в прозе. За роман о тружениках кирпичного завода (который он так и озаглавил: «Красный Кирпич») Очеретяный был награжден литературной премией, да еще и получил, в прибавок к этому, трехкомнатную квартиру в центре города!

Да, много воды утекло с той поры!

Казалось, еще совсем недавно херсонские литераторы с помпой праздновали его семидесятилетний юбилей. (Речи лились рекой; вино, водка, коньяк и даже, представьте себе, самогон – тоже). И вот, поди, ж ты, уже подкрадывался на мягких лапах и новый – семидесятипятилетний.

Впрочем, несмотря на то, что голову почтенного мэтра убеляла седина, и животик его приобрел очертания спелого баклажана, был он еще довольно моложав, крепок и энергичен. Кожа на его холеном, гладко выбритом лице была приятного бледно-розоватого цвета, глаза сияли живостью, голос оставался по-юношески звонким и задорным; костюмчик элегантно облегал его фигуру; туфли упруго поскрипывали во время его бодрых рассаживаний туда-сюда – одним словом, держался он молодцевато, излучая полнейшее довольство собой.

А расхаживал он туда-сюда в студии литературного клуба «Золотые ветрила», аккурат за погода до того, как Анна Юрьевна Вертемеева отдыхала в пансионате «Лазурный» на берегу Чёрного моря. И совершенно ясно было всякому, кто наблюдал Очеретяного в эти минуты, что жизнь его удалась, что все вопросы бытия им давным-давно разрешены, все ответы найдены, и его суждения – единственно правильные и непогрешимые, а посему собравшимся тут студийцам оставалось лишь только одно: внимать ему, словно царю Соломону.

Между тем программа заседания была чрезвычайно насыщенной, и Юрий Николаевич старался ужаться, спрессовать свою речь, как спартанский царь Леонид перед битвой при Фермопилах. Ибо он запланировал прочесть студийцам краткую лекцию о поэтах серебряного века, рассказать им о своей поездке в Чаплинку на открытие памятника Николаю Кулишу, продекламировать хотя бы с пяток своих самых свежих – прямо со сковородки! – стихотворений. А кроме всего прочего были и другие животрепещущие вопросы: презентация книжки Вертемеевой «Мелодии любви», выступление женского хора «Червона Рута» и рок-группы «Червоний півень», поэтов лит. студии, «Чиста криниця». И, кровь из носу, надо было предоставить слово баснописцу Ложкину, пародисту Гройсману, юмористу Киселеву-Овсянникову и, разумеется, Овечкиной (а уж без нее и вода не святится!) И на всё про всё – каких-то два часа!

И, причем же, и перенести на другую дату ничего было уже невозможно, поскольку это заседание являлось последним, которое Очеретяный проводил перед своим отъездом «за бугор», и ему непременно хотелось пройтись, так сказать, широким бреднем по всему местному поэтическому водоему, не упустить ни одной, даже самой мелкой рыбешки.

А отбывал Юрий Николаевич в края дальние, в края благословенные по делу не пустячному, но очень важному!

Ведь обе его дочери вышли замуж не за простых Чаплынских трактористов, (так красочно воспетых им в его ранних стихах) но за иностранцев! И одна из них проживала ныне в Америке, в городе Вирджинии-Бич, а другая в Кёльне. И каждую неделю Очеретяный сообщался с ними по скайпу, и обе они, словно сговорившись, единодушно сигнализировали ему о том, что жизнь в зарубежных краях намного слаще и уютней. И продукты у них там намного качественнее, и люди куда как культурней (только в урны плюют!) и вообще всё там у них на порядок выше, чем в ЭТОЙ стране.

И звали дочери родителей к себе, в свои райские кущи. А супруги Очеретяные и сами-то уже давненько подумывали дернуть куда-нибудь из «ЭТОЙ» страны. Да только куда? В США? В Европу?

Ольга Григорьевна Очеретяная колебалась. А вместе с ней, разумеется, колебался и Юрий Николаевич, ибо, как утверждали злые языки, эта неприметная женщина с плоской грудью и темным калмыцким лицом, держала его в ежовых рукавицах. Наконец она приняла решение отрядить своего благоверного на разведку сначала в Америку, а затем и в Германию, и потом, на основании его отчета, решить, куда им уезжать.

Вот почему это заседание «Золотых Ветрил» было для Очеретяного, если можно так выразиться, его лебединой песней перед отлетом в края далекие, где, по слухам, вместо снега на землю сыплется манна небесная. И потому маститый писатель сразу же взял быка за рога, и теряя ни секунды даром, начал лекцию о серебряном веке русской поэзии. Но поскольку эта тема была довольно обширная, а он находился в жесточайшем цейтноте, то её пришлось ужимать, очерчивая лишь беглыми штрихами, и собственно о самом творчестве поэтов сказать так ничего и не удалось. Только что и сумел вытащить на свет божий кое-какое грязное бельишко знаменитых поэтов: кто как безобразничал в пьяном виде, у кого какие шашни были с чужими женами – да и то неосновательно, а так, скомкано, вскользь.

Вторым пунктом программы предполагался отчет о его поездке в Чаплинку, но, как это нередко случается с натурами творческими, его занесло в сторону на парусах собственного красноречия, ибо, начав говорить о поэзии серебряного века, он, не утерпев, припомнил, заодно уж, и кое какие пикантные подробности из жизни некоторых знаменитостей, с которыми ему доводилось, во времена оны, быть на короткой ноге – с Евтушенко, Рождественским, Вознесенским и Беллой Ахмадулиной. И, уже, как вишенку на торте, Очеретяный выдал ходячую историю о том, как жена Николая Рубцова, дико завидуя поэтической славе мужа, задушила его подушкой.

На все эти уклонения от генеральной линии ушло минут пятнадцать, а посему отчет об открытии памятника Николаю Кулишу пришлось тоже скомкать – сказал лишь несколько неодобрительных слов о городской администрации, которая отнеслась к такому знаменательному событию формально, без огонька – не смогла даже подготовить комфортабельный автобус для поездки на родину Кулиша лучших литературных сил Херсонщины, так что им пришлось трястись по кочкам в какой-то обшарпанной колымаге.

Наконец дошло и до поэзии, и те стихи, которые Очеретяному не удалось прочесть на открытии памятка Кулишу (поскольку к микрофону прорвались чинуши от управления культуры и горисполкома, а писатели были оттеснены ими на задворки), эти самые стихи он и прочёл публике сейчас, то и дело поглядывая на часы с позолоченным браслетом, обнимавшем его запястье. Ах, как хотелось бы ему продолжить выступление и выдать на-гора еще хотя бы с дюжину своих наилучших творений! Однако же время неумолимо поджимало и следовало переходить к презентации книжки Вертемеевой, но вдруг, вместо этого, он пригласил для выступления ансамбль «Червона Рута», состоявший из десяти престарелых дам в длинных бледно-желтых платьях и одного худощавого и чрезвычайно улыбчивого баяниста. И уже когда они выводили своими замогильными голосами: Ніч яка місячна, зоряна, ясная, видно, хоч голки збирай – уже тогда только, случайно взглянув на Анну Юрьевну, Очеретяный вдруг вспомнил, что сейчас был ее выход.

А между тем Анна Юрьевна томилась в ожидании своего выступления, как пекинская утка в духовке. Более часа она нудилась в душном зале, стоически выдерживая разглагольствования маэстро и ожидая, когда же, наконец, он угомонится – а тот все пел и пел, как соловей на ветке, наслаждаясь переливами собственного голоса. Но вот его сольное выступление увенчалась вежливыми аплодисментами, и Вертемеева внутренне напряглась: сейчас её выход! Но вместо неё на авансцену плавным ручейком вытекли, как вытекают футболисты на поле, какие-то бабульки с темнолицым баянистом в хвосте (и, причем, именно одиннадцать человек!) и затянули «Ой ты, Галю, Галю молодая» и иные, им подобные, песнопения.

На бис бабушек не вызывали, и после их ухода Очеретяный хлопнул себя пальцем по лбу, развел руки в стороны, словно конферансье на арене цирка и, расплываясь в довольной улыбке, объявил:

– Совсем уже голова пустая стала! Я же проскочил презентацию «Мелодии любви!»

Он приложил обе ладони к груди, слегка поклонился Вертемеевой и сделал широкий приглашающий жест:

– Анна Юрьевна, прошу!

Вертемеева поднялась с кресла и заняла место ушедших бабулек. Очеретяный занял позицию подле неё. В нескольких скупых, до предела сжатых словах, он очертил достоинства книги (хотя сам её и не читал): похвалил обложку, нашел в стихах Вертемеевой нечто Ахмадулинское, очень лирическое, щемящее, звенящее, наполненное светом небесной любви, и брякнул еще что-то в том же роде, так, что все остались довольны. И в особенности – сам Очеретяный.

Наконец, скрипя сердце, пришлось уступить слово и автору. Анна Юрьевна начала несколько сбивчиво – выражаясь спортивным языком, перегорела до старта. Но постепенно вошла в колею, заговорила свободней и рассказала о том, как писалась ее книга и начала читать стихи… Однако же не прошло и пяти минут, как Очеретяный, бросив орлиный взгляд на часы, вскинул руку:

– Анна Юрьевна, дорогая моя, что же это вы делаете? Сейчас вы прочтете нам все свои стихотворения – и никто у вас книжку уже не купит! Давайте сохраним интригу. Кто хочет ознакомиться с поэзией Вертемеевой – деньги на бочку!

Он расплылся в самодовольной улыбке (как это он лихо ввернул: «деньги на бочку!»). И уже намеревался было вклеить еще что-нибудь в том же роде, но тут с места поднялась Валентина Леонидовна Овечкина – неотвратимая, как сама судьба – и решительно двинулась на авансцену.

Улыбка сползла с лица маэстро, и вскоре его наихудшие ожидания оправдались.

…Валентина Леонидовна Овечкина была особой с серым потертым лицом, уже давно перешедшая в лигу пенсионеров, что не мешало ей, однако, носить стильные джинсы и экстравагантные блузки, накладывать на лицо маски, изготовленные ею по тайным рецептам тибетских мудрецов и быть в курсе всех мировых событий – начиная от сотворения Адама и до наших дней. На шее у нее был повязан кумачовый платок, смахивающий на пионерский галстук и лихо сдвинутый набок, а зубы её были изготовлены из превосходного белого фарфора.

Несмотря на почтенный возраст, Валентина Леонидовна излучала волны неисчерпаемого оптимизма. Она любила первенствовать на всевозможных собраниях и обладала волшебной способностью просачиваться в двери самых различных инстанций, а также проповедовать, где это только возможно, о своих духовных исканиях: «нести (и это ее прямая цитата) людям свет новых учений», полученных ею от «великих учителей человечества» – Рериха, Блаватской, Кара-Мурзы, Даниила Андреева, Эммануила Сведенборга и прочих, им подобных мессий. При этом она возбуждалась чрезвычайно легко, как товарищ Троцкий на пролетарских митингах, и тогда ее руки вздымались к потолку, а глаза начинали пылать мутным пламенем, словно бы сквозь закопченное стекло керосиновой лампы.

В такие возвышенные минуты Овечкина готова любить всех до самозабвения – и весь род человеческий в целом, и своих слушателей, каждого по отдельности. Её речь лилась беспрерывным мутным потоком, как вода в сточной канаве, и она сама окрылялась ею, и наливалась мощью и становилась всё жизнерадостней и всё любвеобильней. У её же слушателей, напротив, силы начинали иссякать, как бы выкачиваемые из них каким-то невидимым насосом. На них вдруг наваливалась усталость, появлялись головные боли, и возникало ощущение какой-то пустоты, и выпотрошенным жертвам уже хотелось лишь только одного: бежать, бежать без оглядки от этой проповедницы вселенской любви и гармонии.

Иными словами, Овечкина была прямым конкурентом Очеретяному, и уж коли она выскочит на сцену...

Однако же ведь и Юрий Николаевич не лыком шит. Он, как-никак – председатель Золотых Ветрил! И он не позволит этой карге устраивать тут свои представления! Ему дела нет до того, кто ты – буддист, фашист или нудист. Хочешь проповедовать – ступай в церковь; желаешь выразить свою гражданскую позицию – иди на майдан и скачи там козлом с кастрюлею на голове. А тут – толерантность, тихая гавань, мир поэзии, эстетики и тонких чувств, равноудаленный как от Христа, так и от Иуды.

Пока эти мысли мелькали в голове Очеретяного, Овечкина захватила место с правой руки от Вертемеевой, утвердила ноги на паркетном полу, расставив их, как матрос на палубе корвета на начала вещать:

– Анечка! Дорогая моя! Я – просто в восторге! Сражена наповал! Твоя поэзия – это свет, это солнце! Это простор! Это ветер! Это вызов серости, рутине и мещанству! В них – космическая нежность и вселенская гармония любви! Твои строфы – послание небес, которое ты уловила своим чутким сердцем…

И – пошло-поехало!

Руки Овечкиной взмывают к потолку, прикладываются к сердцу, раскидываются крестом, как бы желая заключить в свои объятия весь мир – как видимый, так и невидимый.

Но что же такое мир невидимый? И что такое небеса? Не те небеса, которые мы видим своими телесными очами – но небеса сокровенные, духовные? И что такое вселенская любовь и космический разум? Так вот, ответы на все эти вопросы Валентина Леонидовна начала искать уже с пяти лет, и на склоне лет к ней пришло, наконец, сокровенное знание, которым она готова поделиться со всем человечеством – и причем, совершенно бесплатно. Как она пришла к этим сокровенным знаниям, спросите вы? Каковы этапы ее духовного роста? О! Это вопросы отнюдь непростые, и чтобы ответить на них, ей необходимо изложить (разумеется, хотя бы бегло) краткие этапы своего духовного становления…

Понятно, Очеретяный пытается осадить миссионерку, и он постукивает пальцем по циферблату своих часов и напоминает Валентине Леонидовне, что время не резиновое, а программа – обширная. Но уж слишком долго просидела Овечкина в засаде, слишком хотелось ей выскочить из своей табакерки и теперь ее понесло.

Доктрины Рериха, Блаватской, Андреева, Сведенборга, Рама Кришны – все это было перемешано в одну кучу и вывалено на головы безропотных слушателей, так что у многих из них мозги съехали набекрень. Это лишь подзадорило проповедницу Шестого Колеса, и от Блаватской и Рериха она, легко и плавно, перекинула мостик к Кастанеде и царю Соломону. Положение становилось критическим, и Очеретяный – в очень вежливой форме, понятно, – попросил Валентину Леонидовну заткнуться. После некоторых препирательств она уступила ему, но лишь с тем непременным условием, что ей будет дозволено прочесть несколько стихов, продиктованных ей с небес светлым ангелом.

Ультиматум был принят, однако же то, что надиктовал Овечкиной ангел с небес, уже не лезло, ни в какие ворота.

…После официальной части рядовые члены студии разошлись по домам, а фигуры значительные перебрались в малый зал музея для продолжения собрания не в формальной обстановке. Были сдвинуты столы, появились закуски и выпивка. На первых ролях снова подвизался Очеретяный.

– Так пускай же наша бригантина, – вещал он, расплываясь в довольной улыбке и держа левую руку на сердце, а правую, с фужером коньку, несколько на отлёте, – под золотыми ветрилами Веры, Надежды и Любви, пройдет через все подводные рифы, все бури и невзгоды!

Он отнял руку от сердца и, продолжая лыбиться, очертил ею стол, ломившийся от выпивки и снеди:

– И все мы, собравшиеся здесь, за этой скромной трапезой, останемся верны нашему поэтическому союзу – куда бы нас ни закинула судьба!

Заработали ножи и вилки.

Следующий тост был поднят за успешную поездку мэтра в Америку, а затем – за его счастливое возращение. Потом выпили за новую книгу Вертемеевой, поздравили прозаика Ложкина и поэта Голобородько с их днями рождения – хотя один из этих них уже прошёл, а второй еще только приближался. Но поскольку правление Золотых Ветрил сочло целесообразным эти мероприятия объединить и отметить их одним махом, дабы не рассусоливать, – то и студийцы, как люди ответственные, свои усилия в этом направлении учетверили, а иные так даже и ушестерили.

Снова зазвучали спичи, декламировались сонеты, текли заумные философские диспуты, мешавшиеся с не совсем пристойными анекдотами – одним словом стоял обычный интеллигентный полупьяный треп. Наконец запели:

Надоело говорить, и спорить,

И любить усталые глаза...

В флибустьерском дальнем синем море

Бригантина подымает паруса...

Поэт Тобольцев – тщедушный, подвижный и плешивый человечек, возбужденно сияя очами, выскочил из-за стола и, даже приседая от удовольствия, начал дирижировать хором, размахивая руками:

Призрачно всё

В этом мире бушующем,

Есть только миг,

За него и держись.

Есть только миг

Между прошлым и будущим,

Именно он называется жизнь.

После пирушки многие «инженеры человеческих душ» уже нетвердо стояли на ногах. Они высыпали из музея в промозглые сумерки осеннего вечера. Некоторые продолжали размахивать руками, трактовать о политике, поэзии, добре и зле, посмертной жизни и прочих высоких материях. Анна Юрьевна сошла со ступеней музейного крыльца, прошла несколько шагов по тротуару, и тут её настигла Овечкина. Она, словно коршун свою добычу, подхватила её под локоть и возбужденно воскликнула:

– Ах! Анечка! Как хорошо, что я тебя догнала! Я так много должна тебе сказать! ­Я сегодня слушала твои стихи – и ты знаешь, они так созвучны моим мыслям, моим чувствам, моим настроениям! И я поняла, что мы с тобой стоим на одной духовной высоте! И что ты, одна лишь только ты во всей нашей студии – с твоей чуткой и возвышенной душой – способна меня понять и оценить!

Она снова завела пластинку. О том, как упорно искала истину, и как ей стали открываться иные миры, и как она впустила в свое сердце лучи высшего разума, и научилась прощать обиды людям. Отсюда оставался уже один шаг до набившей оскомину темы: о тайных знаниях, открытых ей великими махатмами – Блаватской и Рерихом. И, разумеется, Валентина Леонидовна сделала его.

Она принялась витийствовать о карме, переселении душ, космических циклах вселенной, и о том, что мы, земляне, стоим сейчас на пороге новой эры – Шестого Колеса.

Развивая и углубляя эту мысль, она завела речь об участившихся случаях посмертного опыта людей, переживших клиническую смерть, подкрепляя свои тезисы неоспоримыми фактами, признанными уже и учеными.

В настоящее время, пропагандировала Овечкина, появилось множество свидетельств различных лиц о потусторонней реальности, отмахнуться от которых мы уже просто не имеем права. Взять хотя бы те же астральные туннели, сквозь которые вылетают человеческие души и устремляется к блистающему свету? или же сияющие шары, исполненных мира, гармонии и любви, с которыми души людей, находясь за гранью земного бытия, вступают в телепатическую связь. Перед одним капитаном, к примеру, смытым за борт волной и упавшим в море, а затем выловленным матросами, за те несколько минут, пока он находился в бессознательном состоянии, вся его жизнь словно бы прокрутилась на киноэкране во всех мельчайших подробностях. И таким случаям – несть числа. А когда реанимационные бригады пытаются воскресить своих пациентов, так те то и дело выходят из своих бездыханных тел и зависают над потолками, или же бродят по коридорам, пытаясь вступить в общение с докторами или родственниками. Один молодой человек, между прочим, рассказывал, как он, находясь в объятиях смерти, заглянул в какую-то квартиру и увидел там девушку, на которой собирался жениться. Она пила вино и флиртовала его приятелями вместо того, чтобы находиться у его одра. Вернувшись к жизни, возмущенный жених порвал с этой вертихвосткой и, таким образом, случившееся с ним несчастье обернулось для него неоценимым благом.

Подобные россказни лились из уст Овечкиной, как вода из открытого крана, который некому было закрыть. Наконец, она вернулась на исходную позицию: заговорила о самом возвышенном предмете – о себе самой.

И тут Анна Юрьевна узнала много чрезвычайно интересного.

Оказывается, духовное возрастание Овечкиной следовало разделить на три наиважнейших периода, отмеченных особыми знаками судьбы.

Этап первый – огненный. (Огонь символизирует святость, очищение от всякой скверны, торжество света и жизни над смертью и мраком, а также истину и тайное знание).

Так вот, в семнадцать лет в Овечкину ударила молния, и она пробыла в коме семнадцать часов. Тогда-то она и ощутила свою сакральную связь с космическим разумом. И, в этом же году, по воле провиденциальных сил, она познакомилась со своим будущем супругом. (Причем звали его… Валентин Леонидович!)

Второй этап – золотой. (Золото, как как пояснила Овечкина, является символом божественной благодати). И вот в тридцать четыре года, ровно через семнадцать лет после удара молнии, она упала с лестницы, ударилась темечком об пол и ее душа выскочила из ее тела, как пробка из бутылки. Тогда-то Высший Разум и показал ей ее материальную оболочку, валявшуюся на полу, точно затасканная тряпица.

Третий этап – синий. (А синий цвет символизирует Вечность, Небо и Нирвану). Начался он у нее через следующие семнадцать лет: ровно в пятьдесят один год ее сбила синяя машина. В этот раз Валентина Леонидовна вылетала к свету через астральную трубу и телепатически общалась с огненным шаром, который поведал ей о том ей, что ее миссия на этой Земле еще не завершена, и ей надлежит вернуться в свою материальную оболочку.

Таким образом, простой арифметический подсчет показывал, что следующее соприкосновение с миром иным у нее должно было состояться уже совсем скоро – а именно, в 68 лет. И, по всей видимости, это будет уже последний этап ее духовного возрастания на этой планете, после чего начнутся (Овечкина в этом нисколько не сомневалась) иные стадии ее бесконечного совершенствования в тонких астральных мирах.И тогда её мощь возрастёт настолько, что она, Валентина Леонидовна Овечкина, сможет одной лишь только силою мысли передвигать горы. И доказательством тому – такой эксперимент.

Когда её пригласили в институт Человека, и она дала там свое согласие на обследование своего биополя, у неё оказалась такая мощная энергетика, что все стрелки на приборах зашкалили, лампочки перегорели, а рамка начали вращаться с такой скоростью, словно это был пропеллер самолета. И это при том, что она находилась в своей грубой материальной оболочке! Что же произойдет, когда она сбросит её и сольётся в нирване с высшим разумом?

От всех этих речей и выпитого вина у Анны Юрьевны начала пухнуть голова. Одно лишь вселяло надежду: они подходили к улице Горького, и здесь проповедница Шестого Колеса должна была свернуть направо. Это, конечно же, не могло не радовать. Однако радость оказалась преждевременной.

– Анечка, – сказала Валентина Леонидовна просительным мяукающим голосом, когда они достигли улицы Горького, – давай зайдем ко мне на минуточку! Я тут совсем рядом живу. Я напою тебя чаем, настоящим тибетским чаем! Ты такого еще никогда не пила! – и, видя колебания Вертемеевой, потянула ее за локоть. – Пошли, пошли! Мне еще так много надо тебе сказать!

Как ни упиралась Анна Юрьевна – а все-таки Овечкина одержала верх. Вскоре они уже поднимались по полутемной деревянной лестнице в ее квартиру.

Оказавшись на крохотной площадке, Валентина Леонидовна нажала на кнопку звонка и дверь тут же отворилась. За порогом стоял Валентин Леонидович.

Нельзя сказать, чтобы он был зеркальным отражением своей жены, но что-то родственное в них явно просматривалось.

Это был как бы бледный оттиск Овечкиной – полустертый, серый и угрюмый. Был ли он мужчиной? Ответить что-либо определенное, глядя на этот «отпечаток в штанах», было не так-то просто. Ибо даже самая принадлежность супругов Овечкиных к противоположным полам была неявной, размытой.

Отворив дверь, Овечкин почтительно посторонился, пропуская женщин в коридорчик, и когда те вошли, тут же затворил ее за ними. Затем помог жене снять пальто и бережно повесил его на вешалку.

Даже и хорошо вышколенный метрдотель – и тот, пожалуй, не сумел бы проделать это с таким мастерством.

– А я вот затянула Анечку к нам в гости, – защебетала Овечкина, обращаясь к мужу и принимая у Анны Юрьевны её пальто. – А ты поди-ка, дружок, завари нам тибетского чаю! Сейчас мы будем с ней пировать!

Получив распоряжение от жены, дружок удалился на кухню. Женщины стянули с себя сапожки, надели тапочки и, пока они прихорашивались у зеркала, заботливая рука дружка уже поставила на плиту чайник, а на маленький столик – две фарфоровые чашечки на блюдцах и пузатую сахарницу с орнаментом извивающихся драконов.

Когда женщины появились на кухне, Дружок стоял у стены, подобно официанту и, кажется, ожидал новых распоряжений. С желтеньких обоев на Вертемееву взирали образа каких-то типов с оловянными зенками, смахивающими на бандитов с большой дороги. Их рожи навевали чувство беспросветного мрака и уныния. Почетное место в центре этой экспозиции занимала физиономия некой угрюмой мордатой бабы с выпученными, как у лягушки глазами и производившей особо мерзкое впечатление, а вокруг нее, (как пояснила Овечкина, эта была сама Елена Блаватская) были скомпонованы махатмы шестого колеса.

Валентин Леонидович стоял под махатмами, не шевелясь – словно был одним из них. Лицо у него было сосредоточенным, с землистой ноздреватой кожей. Похоже, он был выдрессирован женой, не хуже циркового пуделя и угадывал её желания налету.

– Хорошо, Валя, можешь идти, – распорядилась Овечкина, отпуская супруга слабым манием руки. – Мы тут без тебя управимся. Нам с Анечкой надо немного поболтать.

Муж наклонил голову в знак почтительного согласия и, не проронив ни слова, удалился.

Вода в чайнике закипела. Овечкина заварила чай, поставила на стол печенье и кизиловое варенье (такого ты еще никогда в жизни не пробовала!) и женщины стали чаевничать.

Разумеется, Валентина Леонидовна в это время не молчала. Она загружала Анечку своей болтовней по полной программе – и за себя, и за своего безмолвного мужа.

– Когда я приехала в Херсон из Павлодара, – повествовала она, расточая улыбки, – я никого здесь еще не знала. – И вот сижу я однажды дома, и слышу, как кто-то читает по репродуктору стихи.

— Ах ты, девочка чумазая,
где ты руки так измазала?
Чёрные ладошки;
на локтях — дорожки.

– Я прямо остолбенела! Откуда они их взяли? Ведь я же написала их, еще когда училась в шестом классе, и почти никому не показывала. Вдруг слышу, передают, что это – стихи Агнии Барто! Представляешь? Как они могли попасть к ней? Не представляю даже. Мистика какая-то! Чудеса! Хорошо. Взяла я тогда свою тетрадь со стихами и пошла в управление культуры. А там в то время, если ты помнишь, литературным сектором заправлял покойный Братченко Николай Иванович. Зашла я к нему в приемную, и слышу, как он говорит своему секретарю в приоткрытую дверь: «Кто там пришёл? Если это опять какой-нибудь графоман – скажи ему, что я его не приму!» Я все же вошла в кабинет, держу тетрадь со стихами у груди, и вся трясусь от страха. А он так сурово сдвинул брови, да как глянет на меня исподлобья, и говорит: «Вы кто? Графоман?» Я говорю: «Не знаю». Он недовольно так нахмурился. Ладно, говорит. Давайте вашу тетрадь! Но только учтите, если вы графоман – я увижу это по первому же стихотворению, и больше читать не стану! И углубился в чтение. И читал мои стихи больше часа, не в силах оторваться, пока не дочитал всё до последней корки. А потом поднял на меня глаза и говорит: «Нет, вы не графоман! Вы – поэт от Бога!» Вам надо посещать литературную студию «Золотые Ветрила». И после этого мы с ним обсуждали мои стихи еще целых три часа.

После трех чашек тибетского чаю с кизиловым вареньем, (а цифра три – мистическая, она имеет глубокий трансцедентальный смысл, ибо на ней зиждется всё мироздание) Овечкина сказала:

– Сейчас я прочту тебе своё самое, самое сокровенное. Потому что только ты, одна ты из всех наших Золотых Ветрил поднялась почти что вровень со мной и способна оценить мою поэзию.

Поэтесса вышла из кухни и через минуту вернулась с общей тетрадью в руке. Она утвердила ноги на потертом линолеуме, как матрос на палубе корвета, открыла тетрадь и…

Истязание стихами длилось около полутора часов, и из дома проповедницы Анна Юрьевна вышла совершенно обессиленной – словно грузчик, целый день, разгружавший фуры с картофелем.

На другой день, уже под вечер, Валентина Леонидовна снова дала о себе знать: она позвонила Анне Юрьевне и минут сорок провисела на телефоне, декламируя те стихи, которые она не успела прочесть ей вчера, и которые она читает лишь только самым близким своим друзьям!

После этого Вертемеевой захотелось взять пистолет и застрелиться. Но пистолета в доме не было.

 

Продолжение будет

Золотые ветрила, начало

  • 01.01.2020 14:50

vetrila

Эта история вымышлена мною. Все совпадения с реальными людьми считать случайными.

Господи, отверзи уши и очи сердца моего

Преподобный Ефрем Сирин

1

Прерванный отдых

Она шла по аллее. За ее спиной, в самом конце дорожки, виднелась распахнутая калитка в решетчатом заборе, а за ней синело море. Вдоль аллеи росли деревья, и лучи утреннего солнца, пробиваясь сквозь листву, расцвечивали тротуарную плитку веселыми зайчиками. С правой руки, за высокими тополями, тянулись двухэтажные коттеджи пансионата, облицованные золотистой плиткой – все словно братья близнецы.

Женщине было, пожалуй, под тридцать. Была она среднего роста, с ладной фигурой и довольно приятными чертами лица. Солнце светило ей в затылок, и тень от широкополой соломенной шляпы с красной лентой затушевывала её лицо до самых губ – немного припухших и весьма красивых. В правой руке она несла сумку. Стройные, чуть полноватые ножки были экипированы в пляжные тапочки, и легкий купальник под распахнутой полупрозрачной туникой обнимал лишь самые сокровенные участки её тела – по самому минимуму.

Итак, она шла по аллее, лениво покачивая бедрами и как бы даже не догадываясь о том, что в таком виде испытывает на прочность и выдержку нервы не одного проходящего мимо мужчины. Дойдя до одного из коттеджей, она взошла на крыльцо по трем ступеням, перешагнула порог узкого коридора, проследовала по нему до номера № 4, открыла дверь своим ключом, вошла комнату, поставила пакет с пляжными принадлежностями на пол около спинки кровати и направилась в душ.

Когда она вышла из него, на ней были черные кружевные трусики и белый лифчик, и в таком снаряжении она выглядела просто убойно.

До обеда оставалось около часа, и это время надо было как-то скоротать. Она взяла со столика книжку со стихами Марины Цветаевой и направилась к кровати, намереваясь прилечь – но тут в дверь постучали условным сигналом: два стука с длинными интервалами, и три – с короткими.

Женщина отложила книжку на кровать, подошла к двери и открыла ее. На пороге стоял Стас. Это был гибкий черноволосый мужчина с широкой грудью пловца и жгучими серыми глазами. На нем были красные пляжные трусы и шлепанцы. В руке он держал черный блестящий пакет.

Стас улыбнулся и вкрадчиво произнёс:

– Разрешите потревожить ваше уединение, принцесса?

Она посторонилась, впуская его в номер, и как бы нехотя произнесла:

– Заходи уж, коли пришел. Куда же тебя денешь… хулигана такого.

Она продефилировала вглубь номера, покачивая бедрами, потом не спеша повернулась к нему лицом. Она знала, что делала. Станислав не сводил с неё блестящих серых очей.

– Прекрасно выглядишь, – заметил он, глядя на неё с восхищенной улыбкой. – Ты – словно сама богиня Афродита, вышедшая на сушу к простым смертным из морской пены. Как, плавала сегодня?

Ее губы изогнулись в довольной улыбке.

– Да… Немного побултыхалась. А ты?

– И я.

– Наверное, опять заплывал за буйки?

– Ага, – бесшабашно ответил он.

– Эх, Стасик, Стасик! – сказала она с ласковой усмешкой. – И вечно ты норовишь заплыть за буйки! Смотри, как бы не вышло чего!

Сказано это было с явным подтекстом и он, поняв скрытый смысл её слов, ответил.

– А разве ты сама не заплываешь за буйки?

Она скромно потупила очи.

– Нет. Я плаваю только в отведенных для этого местах – у самого берега.

Он усмехнулся:

– Ой ли?

– Да ну тебя…

– Ну, признавайся, – стал подразнивать он её. – Ты ведь тоже любишь заплывать за буйки, а? Когда надоедает плавать на мелководье?

– Смотри, доиграешься…

– А что я такого сказал?

– Ладно, Стасик, кончай свои намёки… – сказала она. – Как там твои переводы?

– Движутся помаленьку…

– Почитай что-нибудь.

Он почесал за ухом. Потом подошёл к двери, закрыл её на задвижку, повернулся к ней лицом и посмотрел на неё, как кошка на мышку. Она сглотнула слюну, глаза её насторожились, но она ничего не сказала. Некоторое время они смотрели друг на друга, как два заговорщика. Потом он приблизился к столику у окна и сказал:

– Вот, послушай. Это новое. – И начал декламировать:

 

В чашку кофе себе налил1

И добавил чуть молока.

Кофе очень горячим был,

Он его остудил слегка.

Бросил сахар и размешал,

Выпил кофе без лишних слов,

Сигареты из брюк достал,

Закурил в своем мире снов.

Кольца дыма поплыли вверх,

Пепел медленно падал вниз...

Он страдал – беспокойный стерх,

Сны которого не сбылись,

В мою сторону не смотрел,

Ему было не до меня,

Только шляпу и плащ одел –

Капли с неба в начале дня.

Он ушел один, не со мной,

Еле слышно скрипнула дверь.

Кто он, грешник или святой?

Для меня все равно теперь...

Знаю я, что он – человек,

Так легко его потерять,

А рукой дрожание век

И слезу нельзя удержать.

 

– Прекрасно! – воскликнула она. – А кто автор?

– Превер.

– Чудесно. А свое ты можешь почитать?

– Могу, – сказал он. – Но не сейчас.

– Почему?

Он посмотрел ей в глаза.

– Потому что сейчас ты попалась в мои сети. И я тебя съем, поняла? Я рыбак, а ты – моя золотая рыбка, и я не могу думать ни о чем другом, кроме тебя.

Он двинулся к ней. Она неуверенно толкнула его ладонью в грудь.

– Да ну тебя…

– Сейчас ты исполнишь три мои желания, – заявил он, глядя на неё блестящими глазами. – Ведь ты попалась, не так ли? И теперь тебе не отвертеться.

– И не подумаю даже, – сказала она.

Он усмехнулся:

– Ладно. Тогда начнём действовать по старой проверенной методе. Сейчас я тебя подпою, а потом начну обольщать.

Он вынул из черного пакета бутылку Рислинга, плитку шоколада, и украсил ими столик у окна.

– Так где там у тебя стаканы, золотая рыбка?

Она сдвинула плечами, подошла к тумбочке, склонилась над дверцей, открыла её и принялась шарить на полке – подозрительно долго, как подумалось ему. Её зад, обтянутый черными тонкими трусиками, притягивал его взгляд, словно магнитом. Это испытание оказалось для него невыносимым, и он уже намеревался было шагнуть к её сладкой приманке, но в этот момент она вынула стаканы из тумбочки, разогнулась и повернулась к нему, держа их у груди.

– Что это с тобой? – спросила она с невинным видом. ­– Ты выглядишь так, словно тебя сняли с крючка и выбросили на берег.

– А ты не понимаешь, а? Иезуитка!

Она поставила стаканы на стол.

– Ну, вот, – сказала она, – первое твое желание я исполнила, старче. Ведь ты же хотел меня подпоить?

Он кивнул, откупорил бутылку и наполнил стаканы вином.

– Да, – сказал он. – Подпоить и уплыть с тобой далеко-далеко, за буйки, в волшебную сказку. За удачу, моя дорогая.

Стаканы приглушенно звякнули, они выпили – он до дна, а она только наполовину. Вино было кисловатое, и она прищурила око. Он развернул фольгу на плитке шоколада и придвинул его ей:

– На, моя сладенькая…

Она отломила кусочек нежными пальчиками с розовым маникюром и отправила шоколад в рот.

– А теперь моё второе желание! – сказал он, глядя на неё блестящими серыми глазами.

– Какое? – она отступила от него, удивлённо округляя глаза.

– А ты не понимаешь?

Её глаза раскрылись еще шире:

– Нет.

Он шагнул к ней, сжал в своих объятиях и поцеловал её в губы. Потом в шею. Потом в грудь.

– Пусти, Стас, – она попыталась его оттолкнуть – но как-то слишком уж неуверенно. – Ну, пусти же...

Он продолжал осыпать поцелуями её плоть, ломая слабое женское сопротивление.

– Не сейчас, Стасик! Не сейчас! Ну, пусти же, негодяй! Вечером! Потом! Вечером! – она завертелась в его объятиях.

– Что вечером?

– Вечером… Придешь вечером, и мы поплывем за буйки…

– Нет, – возразил он, задыхаясь. – Нет! Поплывем сейчас! Сию же секунду! До вечера я не доживу! умру!

– Не умрешь, мой милый… Потерпи немножечко, от этого не умирают… Ну, что же ты… что же ты это делаешь? И чего ты такой неугомонный?

Она, конечно, не хотела ему уступать, однако же он не унимался, и тогда она обвила его шею руками. Он мгновенно воспользовался этим обстоятельством: запустил ей пальцы за спину, расстегнул пряжку лифчика, стянул его и стал целовать её в нежную белую грудь.

– Ах, Стасик, Стасик! – протестовала она. – Ну что же ты делаешь со мной, разбойник? Где же твоя выдержка? Неужели так тяжело потерпеть до темноты?

– Нет! Не могу я! Понимаешь? Не могу-у! – убеждал он, страстно лобызая её роскошное тело.

– Погоди, – прерывисто сказала она и легонько оттолкнула его. – Постой.

Она подошла к окну и задернула гардины. В комнате помрачнело. Затем она опять подошла к нему, в одних только чёрных кружевных трусиках и покорно опустила руки вдоль тела. В этот момент надо было брать её на руки, нести на кровать, и уже там… Но вместо этого он снова начал целовать её грудь, живот, опускаясь сухими губами все ниже и ниже. Она опустила голову, наблюдая за тем, что он делает, и густые пряди её волос рассыпались по алебастровым плечам.

Тогда Стас упал перед ней на колени и, целуя её ноги и живот, стал стягивать трусики с её бедер, вдыхая дурманящий аромат её тела. Она опустила руки ему на голову и стиснула её, бурно вздымая грудь.

– Ах, Стасик… Стасик… Негодяй… – голос у неё был сдавленный, прерывистый. – Ну, что же ты со мной делаешь? Что ты делаешь?

Он уже почти стянул её трусы, и она удерживала последний рубеж цитадели, цепляясь пальцами за резинку трусов у лобка, когда в комнате зазвонил телефон.

Она хлопнула ладошкой по его руке.

– Обожди, Стас!

Она подтянула трусики и взяла со стола мобильный телефон, а Стас так и остался стоять на коленях с драматически простертыми к ней руками.

– Да, – сказала она, поднеся трубку к уху.

– Вертемеева, Анна Юрьевна? – спросил её неизвестный мужской голос.

– Да, это я.

– Капитан Оводовский… – говоривший запнулся, и она сразу поняла, что он готовится сообщить ей нечто неприятное. – Я уже звонил вам сегодня, но вы не брали трубку…

– Я была на пляже, – пояснила она, – и только что пришла. А телефон с собой не взяла. А в чем дело?

– Ваш муж… – сказал капитан Оводовский и снова замялся.

– Что с ним?

В трубке раздалось глухое покашливание.

– Он ранен… Ему сделали операцию, пулю извлекли… – капитан, казалось, с трудом выталкивал слова. – Он жив, но в сознание пока не приходил.

– Как это случилось?

– Ваш муж участвовал в задержании опасных преступников, один из них выстрелил в него из пистолета и ранил его.

– Где он сейчас находится?

– В областной больнице... В реанимационном отделении…

Она выключила телефон.

Стас поднялся с колен и обиженно взглянул на неё.

– В чем дело, Аня?

– Мужа ранили. Он сейчас в коме… А мы…

Она подняла с пола лифчик и прижала его к груди. В её глазах стояли слезы.

– Уходи, – сказала она, указывая ему пальцем на дверь: – Сейчас же!

Она топнула ногой.

Он понял, что она вот-вот сорвется и закатит истерику. Это было ему ни к чему.

– Как скажешь, малыш, – сказал он, сдвигая плечами. – Пока.

Мачо забрал свой пакет, лениво проследовал к двери, открыл ее и вышел из ее номера – живой и невредимый. Она надела лифчик. Сердце её билось сильными толчками.

Закусив губу, она взглянула на циферблат будильника, что стоял на тумбочке, и слезы выкатились из ее глаз. Без пяти двенадцать... Одиннадцатичасовый автобус она уже пропустила. Значит, придется ехать пятичасовым…

Она стала укладывать вещи в баулы, но вскоре прервала это занятие, схватила мобильный телефон и позвонила сестре мужа. Та ответила ей бодрым голоском:

– А, Анечка! Пропажа ты наша! Что, все на море нежишься? Ну, и как там водичка?

– Так ты ничего не знаешь?

– Чего не знаю? – удивилась золовка.

– Гена ранен. Только что мне позвонили из милиции. Говорят, он лежит в областной. В реанимации…

– Да ты шо! Я ж его только вчера видела! Он говорил, что уходит в отпуск и собирался к тебе вместе с детьми…

– Да я сама об этом только лишь минуту как узнала.

– И как он сейчас?

– Говорят, что ему сделали операцию, пулю вынули, но в сознание он не приходил. Я приеду вечером, раньше никак не могу вырваться. А ты зайди к нам, за детьми присмотри. Ну, и маме сообщи…

Окончив разговор, она вновь принялась укладывать вещи. Потом сходила в столовую, пообедала, нашла коменданта, сдала ключи от номера и к пяти часам уже сидела в автобусе, отправлявшимся в Херсон, а еще через два часа была в городе. Взяв такси, Вертемеева приехала к зданию областной больницы. Было начало восьмого – вряд ли она уже застанет врача. Так оно и вышло. Врач ушел домой, а тот, что находился на дежурстве, был занят срочной операцией. К мужу ее тоже не допустили – дежурная медсестра заявила, что в реанимационное отделение не дозволено входить никому, кроме медицинского персонала. Да и все равно, присовокупила она, он в коме, и никакого толку от неё ему не будет.

– Но он выживет? Как вы считаете? – Вертемеева посмотрела на медсестру такими глазами, словно от нее зависела его жизнь.

Та опустила глаза.

– Не знаю. Будем надеяться... Пуля прошла под сердцем, и он потерял много крови. Завтра будет его врач, приходите к нему.

Выйдя из больницы, Анна Юрьевна села в ожидавшее ее такси и поехала на улицу Кирова. Сказав водителю, где следует остановиться, она вышла из такси, взяла свои баулы, дотянулась с ними до подъезда своего дома, поднялась на лифте на третий этаж, открыла дверь своим ключом, вошла в прихожую, включила свет и поставила сумки на пол. Навстречу ей с радостным визгом выскочили дети: «Мамочка! Мама!» Младшая, Ирочка, обхватила ее за бедра и прильнула к ним лицом, а старшая, Оленька, уткнулась головой в живот.

Анна Юрьевна погладила детей по головам. Ира оторвала лицо от ее бедра, подняла голову и звонко сообщила:

– Мама! Мама! А к нам сегодня приходила тетя Люда и говорила, что папа в больнице лежит! Но что с ним – ничего страшного не случилось, и что он скоро выздоровеет и будет дома. И что ты сегодня приедешь! И мы тебя так ждали! Так ждали!

На её глазах выступили слёзы:

– Милые мои… Родные мои...

В прихожую, подняв хвост трубой, вошел дымчатый, с белыми пятнами, кот Васька – посмотреть, что тут за шум такой. Увидев хозяйку, он важно приблизился к ней и потерся о ее ногу, свидетельствуя свое почтение.

Обняв девочек за плечи, Анна Юрьевна вошла с ними в комнату, присела перед детьми на колени, и какое-то время они обнимались и целовались, как оно и пристало женскому племени, а кот Васька ходил вокруг них кругами, нервически размахивая хвостом.

– Ну, и как вы тут без меня? – спрашивала Анна Юрьевна, прижимая детей к груди.

– Нормально, – отвечала Оленька.

– Папу слушались?

– Да, – Ира ковырнулась пальцем в носу.

– И не шкодили?

– Не-а…

– Точно? – Анна Юрьевна пригрозила детям пальцем с нежной улыбкой. – Ну-ка, признавайтесь, партизанки!

Девочки потупились.

– Ну, – уклончиво протянула Ира. – Только немножечко, может быть… Совсем самую чуточку…

– Так я и знала! – воскликнула мама. – Наверное, безобразничали тут без меня напропалую!

В домашней обстановке она немного оттаяла душой, но боль не ушла, а лишь затаилась где-то в глубине ее сердца.

Потом она разбирала баулы, мылась в душе, хлопотала на кухне, ужинала с детьми и, когда те улеглись спать, пошла в свою спальню. Разобрав постель, она легла на кровать. Что-то гнетущее, унылое и непроглядно темное обступило ее душу. Она вздыхала, ворочалась... Потом обхватила руками подушку, уткнулась в нее лицом, и залилась горькими слезами: «Боже, Боже! И какая же я, все-таки, дрянь!»

 

Продолжение будет


1. Перевод с французского Юрия Несина.

Дело Самсона, окончание

  • 07.06.2019 15:56

delo samsona

12

Василий Семёнович тоже прилег отдохнуть – но только позднее. Ложе в изоляторе временного содержания – надо признать это – было несколько жестковатым (ни мягкой перины, ни подушки с лебединым пухом ему так и не удосужились постелить) и спать было неуютно.

К тому же давало о себе знать и нервное напряжение, перенесённое им этой бурной ночью, ибо даже на полуострове Даманском, когда он хаживал в штыковые атаки на китайцев с криками: «За родину! За товарища Леонида Ильича Брежнева! (И при этом, если верить его россказням, «по три китайца, бляха-муха, одним махом на штык накалывал») – так даже и тогда ему не доводилось попадать в такой ужасный переплёт.

А ведь перед боями с китаёзами (и уж кому-кому, как не Василию Семёновичу было знать об этом!) у некоторых бойцов их роты случались желудочные расстройства, и по этой причине они то и дело бегали в сортир. Но… на войне как на войне…

И вот что примечательно: тогда, на полуострове Даманском, Василий Семёнович – не в обиду ему будь сказано – бывал, так сказать, в авангарде тех вояк, на которых, по его же образному выражения, «нападала швидка Настя1». Вчера же вечером, идя на свою секретную операцию, (Ва банк) он был спокоен, как удав, проглотивший кролика – даже в туалет, чтобы отложить, не заглянул. А вот теперь – нате вам! – его вдруг стало трясти. То есть трясти-то его трясло и до этого, но то была еще лишь как бы прелюдия к настоящей трясучке. И лишь только после того, как он был помещен в одиночную камеру, его стало колотить уже, так сказать, по полной программе – словно бурятского шамана. Прыгали руки, лязгали зубы, ходили ходором ноги, – и он ничего не мог с этим поделать. Василий Семёнович хотел было расцепить пальцы, сжимающие веревку, да не тут-то было – они закостенели, словно члены политбюро компартии в годы застоя. Таким образом его трепало часа два с лишком, и лишь затем дрожь стала понемногу спадать.

Прикорнуть удалось уже под утро. Однако и после того, как Василий Семёнович задремал, свернувшись калачиком на узкой лавке, тело его продолжало вздрагивать, как у собаки, которую кусают блохи.

Кратковременный сон облегчения не принёс. Едва он погружался в дрёму, как тут же обнаруживал себя висящем на веревке между небом и землей. И он раскачивался на ней с испуганно колотящимся сердцем, чувствуя, как его руки холодеют, ослабевают, становятся ватными… еще мгновение, еще чуть-чуть – и он сорвется вниз. И страх, жуткий животный страх, пронизывал всё его существо. И он взывал в кромешной тьме невесть к кому: «По-мо-ги-и-те!», и просыпался в холодном поту, и никак не мог разобрать, где он находится, и снова погружался в вязкое забытьё; и в этом забытье Василий Семёнович снова болтался на канате между небесами и землей, и к нему длинной вереницей карабкались по лестнице пожарники в красных касках и огнеупорных робах. И ужас накрывал его с головой, и он никак не мог вынырнуть из этого чёрного омута…

Утром он встал разбитый, с очумелой головой и воспалёнными глазами, все еще сжимая в руках обрезок веревки. И даже когда ему принесли завтрак – он и тогда не смог разжать сведенных судорогой пальцев, дабы взять ложку. И по этой причине миловидной медицинской сестричке пришлось сделать ему расслабляющий укольчик в ягодичную область. И только после этого пальчики Василия Семёновича разжались, дрожь – мелкая как зыбь в пруду – унялась, и он смог, наконец-то, приступить к трапезе – вкусить, впервые за свою нелегкую, но такую яркую и самобытную жизнь, тюремной баланды.

На допрос Василий Семёнович был приглашен уже к обеду.

Следователь произвел на него самое приятное впечатление. Мирный, домашний такой, чем-то похож на бухгалтера из их фирмы. Или, быть может, на закройщика в ателье средней руки. В сереньком поношенном пиджачке, в старомодных очках, с неприметной затертой физиономией, лет этак сорока пяти – такой обыденный и неприметный. И голос у него был тихий, располагающий к себе – готов и выслушать тебя, и посочувствовать, и войти в твоё сложное положение – ну, словно отец родной!

Раньше-то Василию Семёновичу почему-то казалось, что в милиции служат одни лишь дегенераты – а оно эвон как вышло! Есть, есть, оказывается, и во внутренних органах душевные люди!

Когда его ввели в кабинет – самый простецкий, словно в каком-нибудь районном ЖЭКе – следователь сидел за столом и что-то писал. Обстановка была мирной. Василий Семёнович остался стоять у двери, робко переминаясь с ноги на ногу и ожидая, когда на него обратят внимание. Окончив писанину, следователь поднял на Самсонова приветливый взгляд, сделал радушный жест и плавно вступил в разговор:

– Да что же это вы у дверей стоите? Проходите, присаживайтесь.

Василий Семёнович протопал к столу и уселся на стул напротив следователя. Тот посмотрел на него поверх очков добрыми, как у дедушки Мороза, глазами и сказал:

– Так что, будем знакомиться? Меня зовут Копылов, Валентин Валерьянович. А вы, насколько я понимаю, Самсонов Василий Семёнович?

– Так точно.

– Проживаете по улице, – следователь заглянул в лежащую перед ним бумагу, – Колодезная, 2…

– Да.

– А это где? На Забалке?

– Да.

– В браке состоите?

– Состою.

– С кем?

– С Самсоновой, Алёной Леонидовной.

– И дети есть?

– А как же!

– И сколько?

– Двое.

– Так у вас, наверное, уже и внуки есть?

Василий Семёнович горделиво распрямил грудь:

– Имеются... ­

– Много?

– Пока шо двое: Миша и Катя.

– Наверное, ещё малышня карапузая, а?

– Ну, как вам сказать… – голос Самсоныча обрёл солидность. Он кашлянул в кулак. – Уже в школу пошли!

– Да, ­– подыграл следователь. – Внуки – это единственная наша отрада… Смотришь на них – и сердцем как-то оттаиваешь во всей этой житейской круговерти… А Красильникова, Ляля Васильевна – ваша дочь?

– Да.

– И, стало быть, ваши внуки, Миша и Катя – её дети?

Самсонов кивнул:

– Ну.

– А где проживает ваша дочь?

Он назвал адрес.

– Так, так… – он постучал карандашом по столу. – А Толкачёв, Юрий Николаевич – это что, ваш сосед?

– Вот именно! – произнёс Самсонов с желчной усмешкой.

Эта странная реакция не укрылась от проницательного взора следователя. Голос его стал еще теплее, задушевнее.

– Постойте, постойте, я что-то никак не пойму. Это что же выходит? У него два жилья, что ли? Одно – по улице Патона, где проживает ваша дочь Ляля Красильникова, и второе – по улице Колодезной?

– А вы как думали? – Василий Семёнович растянул губы в кривой ухмылке. – У этого пана-атамана, – он воздел палец вверх, поскольку после укольчика его пальцы вновь обрели былую гибкость, – две квартиры! А кто-то, бляха-муха, и одной не имеет.

– И что же? – Валентин Валерьянович потер лоб. – Он проживает сразу по двум адресам?

– Та ни. Живет цэй фармазон по Патона, – разъяснил Самсонов, – а на Колодезной у него автомастерская. Он же бизнесмен! Жирный кот!

– И как, фирма процветает?

Самсонова даже передёрнуло от этого вопроса.

– Хо-хо! Так шо ж я вам и кажу? У него ж там Клондайк! Золотое дно! Деньгу, як той Рокфеллер, лопатой гребёт. И, причем, не какой-нибудь, а совковой!

Минут через десять мирной доброжелательной беседы, Валентин Валерьянович уже собрал довольно много сведений и о бизнесмене Толкачёве, и о своем визави: где тот родился, крестился, проходил военную службу, какие книги читал, какой марки его автомобиль, за какую футбольную команду болеет, где и кем работает, и ещё кучу всякой всячины.

– Ну, хорошо, с этим всё более-менее понятно, – наконец произнёс Валентин Валерьянович, покручивая в руках карандаш и глядя на подследственного поверх очков едва ли не влюблёнными глазами. – А теперь давайте поговорим о другом… И как же это вы, Василий Семёнович – только давайте будем говорить начистоту, без всяких уверток, договорились? – как же это вы, Василий Семёнович, с такой замечательной биографией, в ваши-то уже немолодые годы, и оказались висящим на веревке между третьим и вторым этажом посреди ночи, да ещё к тому же и в нетрезвом состоянии?

Василий Семенович сдулся.

– Ведь я же вижу, что вы человек солидный, со всех сторон положительный, раньше не привлекались… – мягко подстелил следователь. – Не уголовник, не жулик какой-нибудь… А? Так как же это так получилось?

– Да пошуткувать захотел…

– Ага… Пошуткувать, значит… Понятно… – Следователь постучал карандашом по столу, согласно покивал. – А вашей дочери об этой шутке было известно?

– Ни.

– А где она сейчас?

– На даче.

– А каким же образом у вас оказались ключи от её квартиры?

– Так она сама мне их и дала.

– Зачем?

– Покормить котов.

– И вы их покормили?

– Ну, да… – Василий Семёнович сдвинул плечами.

– А затем привязали веревку к балкону и, желая пошуткувать, стали спускаться по ней вниз? Я правильно вас понял?

– Ну…

В кабинет вошел какой-то мужчина – высокий, коренастый, строго вида, скорее всего, начальник. Он мазнул равнодушным взглядом по Самсонову и спросил:

– Ну и шо? Объяснил он тебе свои художества?

– Да, да. Всё как есть объяснил!

– И что же он говорит?

– Да он, видишь ли, пошуткувать захотел. – Валентин Валерьянович развел руки. – Такие вот пироги получаются… Так что, хочешь не хочешь, – а придется нам его теперь отпускать…

– Ага... – вяло пробасил строгий мужчина. – Так ты объясни этому клоуну: если он и дальше будет придуриваться, мы с ним тоже пошуткуем… Лет так на десять.

Когда начальство вышло, Валентин Валерьянович поднял палец:

– Строгий, однако! Но – справедливый. И ведь его же тоже понять можно, верно? Кому это понравится, когда тебе начинают горбатого лепить? Так что давайте-ка, Василий Семёнович, кончать валять дурака, и начинать говорить правду. Согласны?

Василий Семенович кивнул утвердительно.

– Так вот, повторяю вопрос. С какой целью вы зависали, словно Бэтмен, между этажами, когда все добрые люди уже улеглись спать?

Самсонов замигал глазами, не зная, что и ответить. Молчание затягивалось.

– Василий Семёнович, так я жду вашего ответа…

– Так я это… на спор полез.

– И с кем вы поспорили?

– Да с приятелем одним…

– А на что вы поспорили?

– На бутылку водки.

– И о чём шел спор?

– Шо я, как бывший альпинист, спущусь вниз по веревке с четвертого этажа.

– Имя, фамилия, адрес приятеля?

Василий Семёнович замялся. Валентин Валерьянович постучал карандашом по столу:

– Я слушаю вас, Василий Семёнович – и очень внимательно.

Что делать? – вяло плавало в мозгу у Самсонова. – Назвать Люльку? А вдруг Полковник не подтвердит его слов – и что тогда? Ведь такого уговора между ними не было.

– Василий Семёнович, – прервал его размышления Валентин Валерьянович, прекрасно видя его замешательство и не сводя с него гипнотического взора, – давайте я обрисую вам ситуацию, в которой вы оказались, чтобы вы осознали в полной мере всю тяжесть своего положения… Хорошо?

Василий Семёнович обозначил свое согласие смиренным кивком головы.

– Так вот, – начал свои пояснения Валентин Валерьянович, похлопывая ладонью по пухлой папке, – у меня тут собраны кое-какие материалы. – С некоторыми из них я сейчас вас ознакомлю.

Следователь, не спеша развязал тесёмки на папке и, поочередно доставая из неё листы бумаги, начал читать, откладывая прочитанное в стопку по правую руку.

– Итак… 24 октября сего года у гражданки Юдиной Ларисы Васильевны, проживающий по улице Патона, были похищены десять тысяч долларов, золотые ювелирные украшения, норковая шуба, ноутбук… 29 октября у гражданина Гуренка Василия Макаровича, проживающего по улице Шенгелия, украдены редкие антикварные книги. Ориентировочная стоимость – тридцать тысяч долларов... 6 ноября у гражданина Фесуненко Петра Алексеевича и гражданки Фесуненко Юлии Сергеевны, проживающих по улице Дорофеева – выкрадены ювелирные украшения из золота и драгоценных камней, двадцать две тысячи гривен, мельхиоровые ложки, вилки, магнитофон, звуковые колонки, компьютер, айфон…

Следователь читал ровным монотонным голосом, и Василий Семёнович никак не мог взять в толк, зачем он это всё ему читает.

– Итого восемь эпизодов, – заключил Валентин Валерьянович, опуская ладонь на стопку прочитанных листов. – Сумма похищенного – весьма значительна. Я, конечно, не гадалка, но полагаю, что в совокупности по всем этим эпизодам лет этак на десять действительно может затянуть.

– А я-то тут при чём? – подивился Самсонов.

– О! Это – вполне правомерный вопрос, – согласно кивнул Валентин Валерьянович. – И вы совершенно правильно делаете, что ставите его передо мной. Так вот, сейчас я объясню вам, каким боком вас можно пристегнуть ко всем этим хищениям… Смотрите, во всех этих случаях прослеживаются две чёткие закономерности: – следователь приподнял пальцы рожками, впиваясь взглядом в альпиниста, – первое – все кражи совершены в одном и том же районе, а именно на Острове. Второе – преступники каждый раз действовали по одному и тому же сценарию: спускались на балконы зажиточных людей (или, по вашей классификации, жирных котов), по веревкам, привязав их к чердачным балкам, либо к балконным конструкциям живущих выше жильцов, когда те отсутствовали дома, и уже оттуда проникали в квартиры своих жертв. Это понятно?

– Да.

– И вы в эту схему вписываетесь чудесно. Смотрите, вас взяли в том же районе и вы действовали по той же схеме. Конечно, есть кое-какие нюансы. Но это всё мелочи, которые мы утрясём в ходе следствия.

– Ну да, – хмыкнул Самсонов. – Вам лишь б взять человека и дело ему пришить.

Валерий Валерьянович погрозил ему пальцем:

– А вот этого не надо… Это вы зря, Василий Семёнович. Зачем же вы на меня напраслину возводите? Я встречи с вами искал? Нет. И никаких злых чувств к вам не питаю. До сегодняшнего дня я вообще не знал о вашем существовании. Однако этой ночью вас сняли с верёвки работники пожарной дружины, когда вы пытались проникнуть в чужую квартиру, а работники полиции доставили вас в участок. Начальство поручило мне заняться вашей персоной. И теперь вы, фигурально выражаясь, мой клиент. И я должен обслужить вас по высшему разряду – так как, знаете ли, привык относиться к своей работе ответственно. Вот представьте себе: вы пришли в ателье, чтобы пошить себе костюм – и причем, заметьте себе, явились к закройщику сами, по своей доброй воле. Ведь вам же не понравится, если мастер напортачит? Так и я. Я должен пошить вам костюмчик так, чтобы нигде не жало, не топорщилось, не выпирало, а сидело ладненько, как от Версаче.

Постепенно до Самсонова начинало доходить, что следователь с ним не шуткуе.

– И к тому же, я ведь человек подневольный, – продолжал Валерий Валерьянович, с печальным вздохом разводя руки. – Там! – его очи поднялись вверх и палец взмыл к потолку, меня постоянно шпыняют, теребят: когда же ты, мол, найдешь этих ворюг? А у меня – ну, ни одной зацепки, ни одного, даже самого завалящего, клиента на примете. И вот сегодня, наконец-то, являетесь вы… дорогой вы наш… А коли есть клиент – то и костюмчик ему скроить можно, не так ли? Да такой, что и сноса ему не будет. Носить и носить его лет этак десять в местах отдаленных, где Макар и телят не гонял…

– Так я же говорю вам, – запротестовал Самсонов, прижимая ладонь к груди, – шо я ко всем этим кражам – никаким боком.

– А что это у вас, хобби такое – зависать под покровом ночи над балконами богатых людей? Давайте не будем валять Ваньку и начнём уже говорить правду…

Василий Семёнович съежился, как ёж.

– Хорошо, – сказал Валентин Валерьянович, постукивая карандашом по столу. – Давайте рассмотрим лишь голые факты, без всякой предвзятости… Смотрите, вас взяли в том же районе, где были совершены и все остальные кражи. Почерк – тот же: спуск по веревке на балкон, и оттуда – проникновение в чужую квартиру. Толкачёва вы знали, как жирного кота, у которого есть чем поживиться. Возражения? Возражений нет. Идём дальше. Веревка оказалась слишком коротка для того, чтобы по ней можно было спуститься на землю. А этот факт означает, что никакого спора у вас не было, и вся эта ваша сказочка – туфта, лепет младенца. При чем тут спор? Вы что, мальчишка? Вам нужно было обуть жирного кота. У вас и сообщник был, скорее всего, да только он дал деру. Он-то и спустил вас с балкона и затем должен был поднять наверх. Но вы не сумели рассчитать длину веревки – вот в чем ваша проблема. То ли в школе уроки прогуливали, то ли находились уже в такой стадии алкогольного опьянения, что не могли сложить два и два… Следствию еще предстоит во всём этом разобраться. Но главное-то мы уже ухватили, верно? Подельник задал стрекоча, а вы остались виснуть над балконом жирного кота. Почему сбежал ваш напарник – этот вопрос пока остается открытым. Но я разберусь в этом, обязательно разберусь. Так что? Будем говорить правду?

– Так я ж казал...

– Значит, упорствуете? Думаете, здесь сидят одни недоумки?

– Та ні.

– Ну, хорошо, допустим… допустим, вы действительно любитель острых ощущений – и не более того. И устроили весь этот аттракцион ради забавы. Но почему же тогда веревка оказалась у вас вдвое короче, чем ей следовало быть? Вы можете ответить на этот вопрос?

Василий Семёнович передернул плечами.

– Имя, фамилия, адрес приятеля, с которым был спор?

Молчок.

– В вашем кармане обнаружено наркотическое вещество. Что вы можете пояснить по этому поводу?

Самсонов и на сей раз не нарушил тишины.

– Так что, будем говорить? Или будем продолжать играть в молчанку?

– Мне надо подумать.

– Хорошо, – с неожиданной легкостью согласился следователь. – Это пожалуйста. – он играл с ним, как кошка с мышкой. – Времени для размышлений у вас будет предостаточно. Но советую вам – и искренне советую – рассказать всё, как есть, прямо сейчас. И объясню почему. Смотрите, сейчас вас отведут в камеру, вы посидите там, почешете репу и сочините мне новую сказочку. Либо будете держаться старой линии: мол, полез на спор – и баста! И вы что же, думаете, что вы умнее всех? И вам удастся обвести вокруг пальца всю нашу контору? Да мы и ни таких китов, как вы, раскручивали – а уж с вами-то и подавно справимся. А чтоб у вас не оставалось никаких иллюзий на этот счёт, я поясню вам, как мы будем брать вас за вымя. Положим, вы стоите на своем: мол, я альпинист, решил блеснуть спортивным мастерством и поспорил с другом на бутылку водки, что спущусь на канате с четвертого этажа. Возникает законный вопрос: кто же этот загадочный приятель? Хочешь не хочешь, а придется его называть. И не только его, но и свидетелей вашего спора. А если был спор – значится, должны быть и арбитры. И в полночь все эти люди должны были торчать под балконом Лялиной квартиры, дабы зафиксировать ваш спортивный результат. И их должны были видеть – хотя бы кто-нибудь. И причем, заметьте себе, каждого свидетеля, попавшего в поле нашего зрения, мы допросим по отдельности. И каждый из них будет предупрежден об уголовной ответственности за дачу ложных показаний после того, как его вызовут в суд. Ну, и как вам такая перспектива?

Василий Семенович сдвинул плечами.

– А что далее будет происходить, вы хоть отдаете себе отчет?

– Ни.

Валерий Валерьянович улыбнулся:

– Ладно, объясню вам и этот момент. Чтобы потом никаких обид с вашей стороны не было. Так вот, сейчас я не испытываю к вам никакой предвзятости. Вы рыбка. Я – рыбак. Вы попались на крючок и пытаетесь с него сорваться. Вы виляете и ходите кругами – это вполне естественно. Но, когда я увижу, что вы желаете натянуть мне нос, а мои сотрудники упираются рогом, проверяя ваши небылицы, словно у них нет других дел – вот тут-то я могу и осерчать… И тогда… А? Что же тогда случится? Как вы полагаете, Василий Семёнович? – он посмотрел на Самсонова со смешинкой в глазах.

Василий Семёнович потупил взор, как девица на выданье.

– А тогда произойдёт вот что, моя дорогуша, – с наслаждением разъяснил Валерий Валерьянович. – Уголовно процессуальный кодекс Украины дает мне право содержать вас в следственном изоляторе до полугода, а случаях тяжких преступлений, до года, и даже, в особых случаях, до полутора лет. А там, скажу вам прямо, не курорт. Даже и не думайте, что вы будете находиться там в тех же тепличных условиях, в каких провели эту ночь. Нет, нет! Вас поместят в общую камеру, а народец там сидит – ох, бедовый! Иной раз попадаются такие гнусные типы… И вот они-то и начнут проводить с вами воспитательно-разъяснительную работу. Уж и не знаю даже, как вы там сумеете поладить с ними… ну, будь вы наркобарон, или же вор в законе какой… А так… простой же мужик… ещё только свою первую ходку в зону протаптывает… Так что не завидую я вам, Василий Семёнович, от чистого сердца говорю, не завидую... И ведь все будет происходить в рамках действующего законодательства, не будет нарушено ни одной буковки закона. И, уж поверьте моему опыту, Василий Семёнович: где-то через недельку, а то и раньше, вы сами запроситесь ко мне на допрос и начнете каяться даже в тех прегрешениях, о которых вы уже давно забыли. Так зачем тянуть, усугублять? Не лучше ли сразу сделать чистосердечное признание? А если вы начнете сотрудничать со следствием – так и мы же, со своей стороны, постараемся облегчить вашу жизнь… Не звери ведь, верно? Ну? Будете говорить?

– Та я ж кажу, я к этим кражам – никаким боком!

– А! Значит, упорствуете? Не хотите говорить правду? Так, так…

Самсонов обиженно надулся.

– Ну, ладно, – примирительно произнёс следователь. – Поступайте, как знаете, вы не мальчик. Моё дело – сторона: сейчас я ещё раз разъясню вам ситуацию, в которой вы оказались, – чтобы моя совесть была чиста – а выводы делайте сами. Так вот, в вашем распоряжении имеется только четыре варианта. Четыре! – Валентин Валерьянович поднял ладонь и показал Самсонову четыре растопыренных пальца. – Взять эти кражи на себя – это раз. Сочинить еще одну небылицу – и, в общих чертах, я уже обрисовал вам, к чему это приведет – два. Молчать, как рыба в пруду, а я тем временем подошью все эти эпизоды к вашему делу – и с плеч долой; пусть суд решает вашу судьбу. Вас же все это время будут дожимать в изоляторе, проверяя вашу стойкость. Это три. И, наконец, последний и, как я считаю, самый благоразумный вариант. Если вы действительно непричастны к этим кражам – то сейчас же, не теряя ни секунды, рассказать мне такую историю, которая убедила бы меня в её правдивости на все сто процентов. И чтоб и мотивы ваши мне были ясны, как божий день, и каждая деталь – включая наркотики, обнаруженные в вашем кармане – заняла бы в ней свое место… Итак, повторяю в последний раз: будете говорить правду?

– Да, – едва слышно, выдохнул Самсоныч.

Голос у него был тихий, застенчивый, как у девушки, решившийся, наконец-таки, отдать возлюбленному свою невинность.

– Не слышу! Громче!

– Да! Да!

– Ну?

– Это все из-за Толкачёва, гада ползучего, – поплыл Самсонов. – Это он во всём, гнида такая, виноват…

Альпинист поднял на следователя глаза, ища у него понимания, сочувствия. Тот мягко кивнул – подбадривая, обнадеживая: мол, не бойся, голубка. Все будет хорошо, и даже не больно совсем…

– Вы понимаете, гражданин следователь, – начал колоться скалолаз, – тот участок земли, на котором орудует этот бизнесмен, когда-то принадлежал моим родителям. Я ж там родился, вырос, каждую травинку знаю! И когда мои родители умерли, то пол хаты и пол участка отошли мне – а другая половина уплыла к моей сеструхе, Томке. А потом эта сучка, эта тварь подзаборная, проститутка газетная, продала свою долю и укатила в Америку…

– А почему – газетная? – уточнил следователь.

– Так она ж объявление в газету давала: ищу бахура.

– И как, нашла?

– Да. И умотала в Америку, чтоб ей сдохнуть там, шалаве позорной. А этот бизнесмен прибрал к рукам её участок, и развернулся на нём, словно Рокфеллер. Болгарки день и ночь жужжат, электричество ворует по-чёрному, налоги не платит, под мостиком полнейшую антисанитарию развёл; и деньги к нему в карман рекою плывут… А мне шо с того? И куда уже я только ни писал на него – а у него ж, гада, повсюду концы, везде всё схвачено…

– И вы решили взять правосудие в свои руки, как граф Монте-Кристо? – понимающе кивнул следователь. – Подкинуть ему наркотики, а потом анонимно сообщить в полицию?

Весь вид скалолаза свидетельствовал о том, что Валерий Валерьянович попал в самое яблочко.

– Где вы взяли героин?

– Так это ж Полковник мне наводку дал.

– Имя, фамилия, адрес Полковника?

– Люлька, Федор Иванович. Сосед мой. Но только с другой стороны забора.

– И он что, действительно полковник?

– Та ни! Какой там полковник! – Василий Семёнович махнул руками. – Вертухай он, а не полковник. Это у него кликуха такая. Как подвыпьет – так и начинает заливать всем, как он в Афганистане батальоном спецназа командовал и вёл там бои в Кандагарском ущелье. А сам же дальше Степановки никуда не выезжал.

– Вы наркотики употребляете?

– Никак нет.

– Значит, вы приобрели их с целью распространения – для Толкачёва?

– Ну да.

– Раньше вам приходилось покупать, употреблять, либо распространять эту дурь? – Валентин Валерьянович вонзил в Самсонова кинжальный взор.

– Ни! – пискнул Василий Семёнович и торопливо перекрестился. – Ни! Вот вам мамой клянусь!

– Что дальше?

– А дальше мы поехали с Полковником на точку.

– Где это?

– По Льва Толстого. Номер дома я не знаю, гражданин следователь. Но это сразу же за овощным магазином, я, если что, могу показать.

– Нарисовать можете?

– Да.

Валерий Валерьянович вынул из папки лист бумаги, пододвинул его к Самсонову и положил сверху карандаш:

– Рисуйте.

Высунув от усердия язык, скалолаз принялся рисовать схему дороги, ведущей к «точке». Затем передвинул листок следователю. Тот посмотрел на него, спрятал в папку и продолжал:

– Имя торговца наркотиками?

– Гала.

– Значит, вы поехали с Полковником к Гале, приобрели у неё героин… и что потом?

– А потом мы поехали на базар, гражданин следователь, и купили веревку, – пропищал Василий Семёнович.

– Сколько метров вы купили?

– Пятнадцать.

– Полковник может это подтвердить?

– Да.

– Вы запомнили продавца?

– Да, да, запомнил, гражданин следователь. Я его хорошо запомнил. Это же чурка, только что с дерева слез, с таким вот аэродромом на голове. Его лоток, как войдете на базар с центральных ворот – так сразу же с правой стороны стоит.

– Значит, Полковник был вашим прямым соучастником?

– Да, да… Конечно! Конечно, он был прямым соучастником, гражданин следователь, – с легкой душой сдавал побратима Самсон. – Он же сам, падлюка, меня на на это дело и подбил.

«Похоже, маячит статья 307, – примерял между тем Валерий Валерьянович. – Приобретение, хранение и незаконный сбыт… от трёх до восьми… Что ж, недурно. Весьма недурно… И, вроде бы, нигде не топорщится…

– Хорошо. Что дальше?

Сейчас он мог уже лепить из подследственного всё, что угодно. Если бы он приказал ему снять штаны – тот бы снял. Если бы повелел поцеловать свою туфлю – он бы сделал и это.

– А потом мы заехали в Гранд, гражданин следователь, – лебезил скалолаз, – взяли там бутылку столичной, приехали ко мне до хаты, выпили, закусили…

Глаза его вдруг расширились, и он уставился на Валентина Валерьяновича изумленным взором.

– Так ведь это же Лёлька, сучка такая! – вдруг озарило его.

– Что – Лёлька?

Самсонов зажмурился и застучал себя костяшками кулака по лбу: «Ай, дурак! Ай, болван!»

– Так это же Лёлька отрезала верёвку! – потрясённо вскричал Самсонов, глядя на следователя круглыми глазами.

– Лёлька?

– Да! Жинка моя!

– Зачем?

– Так вона ж цілу неділю грызла меня, як та крыса: купи, мол, да купи веревку, а то мне не на что белье повесить! А как увидела в машине моток – так и подумала, дура такая, что это я для неё купил!

Несмотря на всю свою выдержку, выработанную годами службы в «органах», следователь не смог сдержать улыбки.

– Верю, – сказал он. – Вот теперь я вам верю, Василий Семёнович. И вижу, что вы говорите мне чистую правду.

Оставалось только обняться, как двум братьям, в едином душевном порыве. И это был бы катарсис, апофеоз нашей повести – братское единение следователя и подследственного.

Костюмчик выходил на славу! Нигде не жало, не выпирало, и всё было стильно, по последнему писку моды. Были, конечно, после этого и другие примерки: очные ставки с гражданином Люлькой Федором Ивановичем и гражданкой Бычковой Галиной Сергеевной, некоторые уточнения, пояснения, дополнения: где именно, когда, при каких обстоятельствах… Подписи протоколов, показания жены, Самсоновой Лёли Леонидовны и их дочери Красильниковой Ляли Васильевны. Плечики, рукава, спинка, пуговки – все это подгонялось, подметывалось и пришивалось очень аккуратно, со вкусом, и выходило весьма добротно и элегантно, потому как Валерий Валерьянович был мастером своего дела и халтуры в работе не допускал. И костюмчик получился у него – обзавидуешься! И прокурор, и судья были просто в восторге! И слово свое офицерское Валерий Валерьянович тоже сдержал с честью. Бычковой Галине Сергеевне – так той отмотали по самые не хочу, а ему с Полковником (ибо тот ведь тоже во всём чистосердечно сознался) отвесили по самому минимуму: всего-то по каких-то три годика. Да и те наши славные побратимы не «оттянули» до срока, а вышли на свободу уже через два года по амнистии, ввиду их примерного поведения.

И, выйдя на волю, Василий Семёнович уже стал распускать перья, «базарить» с проносом, по блатному растягивая слова и разводя пальцы веерами. И вспоминал иной раз за стаканом сивухи дни былые – как «мотал срок» и держал с Полковником в руках всю зону (а это, считай, пять тысяч человек!) так что там, без их ведома, никто даже, бляха-муха, и пукнуть не смел.

На этом мы завершаем рассказ о Скалолазе и его верном дружбане Полковнике. Остается добавить несколько слов о Толкачёве.

Несмотря даже на то, что побратимы переселились на казенную хату и пакостить оттуда больше не могли – так что и архитекторы, и налоговые инспектора, и прочие чиновники уже могли вздохнуть с некоторым облечением – несмотря даже на такие шикарные обстоятельства, Юрий Николаевич автомастерскую закрыл, а потом и вовсе продал её, причем с существенным ущербом для себя. И при этом ещё остался и доволен! С тяжбой тоже всё устроилось самым наипрекраснейшим образом. Как это вышло, спросите вы? И сами пребываем в немом удивлении. То ли правосудие вдруг взяло, и прозрело, как слепой Вартимей? То ли это оттого получилось, что Сосновский, хотя и отрекся от своего клана – а всё-таки с губернаторского кресла слетел? Бог ведает… Но только судья Немченко Лариса Михайловна, после долгой канители, наконец-таки вынесла решение в пользу истца. Конечно, были затем и другие суды – апелляционный в Запорожье, Верховный в Киеве – но всё это уже были семечки, пустячки по сравнению с нашим краснознамённым и пуленепробиваемым Херсонских судом!

А затем начался и второй акт трагикомедии – выбивание долга по иску в исполнительной службе города Херсона. И тут уж – как водится… Ведь это коли ты кошелёк стибрил – то и решение высокого суда исполнят сию же секунду: и опишут, конфискуют, и за решетку упекут. А уж когда тебе должны – так постойте, постойте… тут ведь еще разобраться надобно, рассмотреть, взвесить…

Так что пришлось Толкачёву покрутиться, попыхтеть и достичь, со своими челобитными, аж до генеральной прокуратуры – а уже откуда открывалась и столбовая дорога в европейские суды…

Но, впрочем, долг он все-таки выбил. (Слава Украине!) А то, как исполняются в нашем датском королевстве решения судов – это уже отдельная тема, которая ещё ожидает своего автора.

 

* * *

швидка Настя – то есть диарея, если кто не понял.

 

Дело Самсона, продолжение 4

  • 05.06.2019 20:32

delo samsona

9

В молодые годы Марья Ивановна Поднебесная слыла красавицей. Фигурка у нее была, как у балерины, личико свежее, исконно славянского типа и, хотя за ней и увивались сынки больших начальников, (а в их числе значился даже комсорг завода, Женя Языков!), вышла она замуж за обычного парня – Юру Толкачева.

Училась легко – и в школе, и в институте, обладала цепкой памятью, все схватывала на лету. На планерках у начальника цеха, Михаила Борисовича Прилуцкого, никаких записей не вела – все держала в голове и работу свою исполняла чётко и в срок. Но имелась у неё одна черта характера, которая просто бесила шефа: его подчиненная никогда не выходила за рамки того, что ей предписывалось должностной инструкцией. И если ей подсовывались липовые документы, наотрез отказывалась визировать их. А ведь на производстве без липы не обойтись. Это – альфа и омега всей советской системы, и, если платить людям строго по нормативам, без всякой химии – кто же работать станет? Да ведь и то сообразить надобно, что все мы – люди-человеки, и порою начальству приходится решать и свои, чисто шкурные вопросы. Положим, ремонт на даче сделать – из заводских материалов, разумеется, и силами своих же рабочих, а затраты списать на какой-нибудь объект. Что тут особенного? Все так делают. Если имеют возможность, конечно. Соображать ведь надо! Россия богатая, не обеднеет! А она со своей честностью – как бельмо на глазу. Нет, чтоб потрафить начальству, на уступки пойти… Вон Зойка, секретарша его, так та и в койку к нему запрыгнула, и ублажает его по полной программе, и все заводские сплетни собирает и ему передает – вот это работник! Цены ей нет! А эта…

И один раз до того взбесила Марья Ивановна начальника своей дурацкой принципиальностью, что он сперва наорал на неё, брызгая слюнями, а потом указал на дверь: мол, коли не визируешь, что тебе велено, так и катись с завода к чёртовой бабушке, а мне такие работники не нужны.

И пошла Мария Ивановна к Черкашину, начальнику отдела кадров. Тот ее приходу весьма удивился. Заявление, в котором она просила перевести ее в любое другое подразделение завода, принял. И, естественно, поинтересовался причинами, побудившими ее написать сию бумагу. Толкачева объяснила ему, что ее выпер Михаил Борисович, заявив ей, что такие работники, как она, ему не нужны. На вопрос, что послужило тому причиной, ответила: «А это вы спросите у него самого». И большего ничего добиться от неё он так и не сумел.

– Ладно, – сказал Черкашин, – иди в свой цех и продолжай работать. А я твой вопрос улажу.

И уладил, слово сдержал.

На следующий день Прилуцкого вызвал директор, и устроил ему такую головомойку, что тот вышел от него красный, как рак. И сказано было Михаилу Борисовичу, чтобы он от Толкачевой отцепился и прекратил ее третировать, а не то сам вылетит за ворота.

И выяснилось тогда, что директору была отлично известна вся подоплека их конфликта. И что он, как и Черкашин, держали сторону Марьи Ивановны, ибо она была у них на хорошем счету.

И утерся тогда Михаил Борисович, однако злобу затаил и, зайдя к ней в кабинет после головомойки, подбоченился эдак Гоголем, косо глянул на нее и желчно произнёс:

– Что… пошла, на меня наябедничала? Довольна? Ну, погоди…

И стал он с тех пор пакостить ей по мелочам, пытаясь отыграться, подловить на чём-нибудь, прищучить – однако липу на подпись уже подсовывать не рисковал. И все мечталось ему как-нибудь подгадить ей (но только так, чтобы при этом оставаться в сторонке) – но ничего путного из этого не выходило. И даже Зойка, которую он спустил на неё с поводка, никакого компромата на Марию Ивановну нарыть так и не сумела. (Хотя, надо отдать ей должное, старалась изо всех сил).

А потом в стране подули вонючие ветра демократических перемен, и Прилуцкого сдуло этими ветрами за бугор, на землю обетованную, а на его место пришел другой деятель – уже новой формации.

Этот новый начальник Марию Ивановну ценил. Голоса не нее не повышал, бывал с нею неизменно корректен. И все бы ничего – да только в результате гайдаровских экспериментов завод начало лихорадить, зарплату стали выплачивать от случая к случаю (и хорошо еще, хоть не болтами и гайками), и лучшие карды начали уплывать с завода – кто подавался в «челноки», а кто в «реализаторы» на рынках. Старые рабочие плакали, словно дети, видя, как режут новые листы металла и прокат, а потом, уже в качестве металлолома, вывозят за бугор буржуям, как демонтируют новейшие станки и прочее дорогостоящее оборудование, и оно исчезает невесть куда… Ибо судостроительная отрасль, как заявляли с телеэкранов прорабы перестройки, Украине уже не нужна, она не рентабельна, затратна и не дает быстрой отдачи. Удел неньки – это выращивать кавуны и помидоры, и она должна стать мощной аграрной державой!

Народ нищал и думал лишь о том, как бы выжить в этой свистопляске, а нувориши катались как сыр в масле, тут и там, словно опята после летнего дождя, вырастали особняки «жирных котов». Уволился из цеха их нормировщик, и на его месте образовалась брешь, которую следовало кем-то заткнуть. И кем же, как не Марьей Ивановной? Она женщина головастая, работящая, выдюжит. Ведь русская баба – она же не только коня на скаку остановит, не так ли? Но и производственную амбразуру, коль того требует родной завод, своей широкой грудью закроет, как Александр Матросов вражеский дот. И никакие протесты Толкачёвой новым начальником во внимание приняты не были. «Надо, Марья Ивановна, понимаете, надо» – вот что было сказано ей. – «Ведь если не вы, то кто?»

Искать правду больше было негде, ибо сердце старого директора не выдержало всей этой вакханалии и он – быть может, и к счастью для себя – переселился в мир иной, а у панства были свои заботы: оно воровало уже по-чёрному, рвало завод на куски, никем не сдерживаемое, никого не боясь, и никого, не стесняясь – ни Бога, ни людей. И что за дело было во всей этой чехарде красным перевертышам до какой-то там Марьи Ивановны, когда каток демократических преобразований прокатился по жизням миллионов советских людей, ломая и круша всё на своем пути?

Точно в волшебной сказке, или в некоем фантасмагорическом сне, страна Советов развернулась вспять и, по команде дяди Сэма из-за большой лужи, стала ударными темпами строить капитализм с человеческим обличьем – то есть, разворовывать и ломать всё то, что было создано потом и кровью предыдущих поколений. Перед Марьей Ивановной встала дилемма – увольняться с завода, либо «ускоряться», как учил её Михаил Меченный: то есть впрягаться еще и в хомут инженера-нормировщика за совсем уже смешные деньги, в условиях галопирующей инфляции и, причем, без каких-либо гарантий на то, что она получит даже и эти гроши.

А, с другой стороны, куда податься советскому инженеру? Столько лет протрубила она на заводе, прикипела к нему душой, и что же теперь – идти на рынок колбасой торговать?

Причем и у мужа дела шли отнюдь не блестяще. Малый бизнес давили планомерно, жестоко – капитализм показывал свой звериный оскал. Химичить ее супруг так и не научился, подмазываться к нужным людям тоже, и потому все мало-мальски хорошие заказы проплывали мимо него. Так что вариант домашней хозяйки отпадал: Боливар не вынесет двоих. Да и не по душе была ей роль домохозяйки, её деятельная натура требовала движения, напряга... И впряглась Мария Ивановна еще и этот хомут – как говорится, и за себя, и за того парня.

Профессия нормировщика требует определенных навыков и знаний и, чтобы освоить ее хотя бы на базовом уровне, не растекаясь в сокровенные глубины, необходимо проработать под рукою опытного зубра хотя бы с полгода. Однако же зубр нынче торговал на базаре турецким барахлом, (то есть, уже стал жить по-новому) и поэтому надо было упираться рогом самой.

И Марья Ивановна упиралась. На заводе времени на всё не хватало, приходилось брать работу на дом, и она корпела над бумагами до полуночи, а утром вставала в пять утра, дела зарядку, наводила красу и мчалась, как козочка, на родной завод. В таком ритме она протрубила три года, и за это время измоталась так, словно точила снаряды в блокадном Ленинграде. А ведь приходилось еще вести и бухгалтерский учет в фирме мужа. Ибо финансы – это такая парафия, которую доверять постороннему человеку было нельзя. Вот и получалось, что она ускорялась, как ракета, запущенная в космос – только ступени отпадали от неё одна за другой. И хотя со временем в цех приняли какого-то сосунка на место нормировщика (которого она же теперь и должна была натаскивать азам его ремесла) и вроде бы перегрузки и поубавились – так подвалила ещё работёнка с другого бока, дабы Марья Ивановна не расслаблялась и своих кондиций не теряла.

А случилось это вот как.

Однажды муж совсем зашился с работой и попросил её доделать смету, набранную им на компьютере в программе Excel. Все виды работ были им расписаны, их объёмы и расценки проставлены, оставалась чисто арифметическая сторона. Это для Марьи Ивановны было дело плёвое.

Муж чмокнул жену в щечку, и ускакал по своим делам, а она засела за работу.

Кто тянет, на того и грузят, не так ли? Через некоторое время Марья Ивановна уже так наловчилась делать сметы и акты выполненных работ, что у Толкачева просто душа пела от счастья. Не желая останавливаться на достигнутом, Марья Ивановна выписала гору СНИПов и прочей нормативной документации, и с головой окунулась во все нюансы новой профессии. Мало-помалу, Толкачёв спихнул на неё всю эту бумажную канитель: дело-то, дескать, общее, семейное. И потому все сметы и процентовки для Мореходного училища тоже делались ею, и она знала в них всё до последней запятой. Так что когда Толкачёв показал ей «Акты на возмещение ущерба», сочиненные какой-то Сенчуриной и подписанные им – у неё, выражаясь образно, отвисла челюсть. Глядя на супруга круглыми карими очами, она постучала себя костяшками кулака по лбу и спросила: «Ты что, совсем уже того? Зачем ты подписал эту галиматью?»

Три недели просидела Марья Ивановна над составлением жалобы в КРУ, аргументируя каждую фразу соответствующими параграфами нормативной документации и не оставляя камня на камне от наглых инсинуаций «ревизора». А когда был получен ответ из КРУ, из которого явствовало, что никаких проверок оно в мореходке не проводило, а Сенчурина у них вообще не работает, Марья Ивановна убедила мужа обратиться в суд. Они наняли адвоката, подали исковое заявление, и судебная карусель закрутилась...

 

10

Марья Ивановна сидела на кухне и смотрела по телевизору мыльный киносериал.

Теперь она уже не была той милой девушкой, за которой некогда ухлёстывали её ухажеры. Волосы у неё поредели, стали глаже, и в них пролегла седина. Фигура утратила былую гибкость, и чуток расплылась, но, тем не менее, все еще сохраняла женскую привлекательность. Лицо поблекло, как увядшая розочка, однако взгляд карих глаз был по-прежнему цепок и умен.

Да, прожитые годы не прошли для Марьи Ивановны бесследно.

Всю свою жизнь она корячилась, жила перспективой на будущее; многие годы они с мужем экономили, откладывали из своих небольших зарплат страховые взносы детям – вырастут, будет у них трамплин для прыжка во взрослую жизнь. И что же? Все их сбережения пошли прахом, сгорели в огне демократических преобразований…

Как же так получилось!? Правили коммунисты – и она шагала не в ногу. Пришли демократы – и она опять шагает не в ту степь. А всё это панство как тогда чеканило шаг в нужном направлении, так и теперь на коне?

…Хорошо, хоть квартиру получить успела, и на том спасибо… Старый директор – царство ему небесное, прекрасный был человек – заботился о своих заводчанах… Так что крыша над головой у неё есть, не каплет, дочь более-менее устроена: вышла замуж и живет своей семьей отдельно, но ведь растет еще сын, и его тоже надо поставить на ноги… А потом выучится, женится и упорхнёт из родительского гнездышка… и останутся они с мужем куковать вдвоем на этой земле…

Где же Юра, думала она? Почему его нет до сих пор? Сколько уже можно пережевывать эти три корочки хлеба?

Ей не хотелось «виснуть у него на хвосте», по примеру иных прилипчивых жён – она считала, что мужчине тоже надо давать отдушину. И все-таки, если он не явится через четверть часа…

… И что там в суде? Что опять замыслили эти негодяи?

Что ж, она хлебнула уже всей этой херсонской юриспруденции под самую завязку. Ибо поначалу она тоже ходила на судебные заседания вместе с супругом и их адвокатом, однако после очередного цирка, устроенного в зале суда, она так перенервничала, что у нее отнялись ноги, после чего муж перестал брать её с собой на все эти клоунады, а вскоре, под разными благовидными предлогами, сошел с трека и их адвокат. Так что теперь Юра сражался со всей этой нечистью один на один.

Память о том заседании и по сей день сидело занозой в её сердце. Происходило оно полгода тому назад, летом текущего, 2006 года…

…Итак, небольшая комнатенка с обвисшими обоями, рассерженно вздувший линолеум на горбатом полу, два старых обшарпанных стола, составленных буквой Т, да несколько скрипящих стульев, на которых расселись участники действа – вот и все декорации этого фарса.

Ведёт заседание судья Немченко Лариса Михайловна – женщина эффектная, чуть выше среднего роста, с пышной грудью дамы бальзаковских лет и сурово нахмуренным челом. По левую руку от неё расположились истцы: Юрий Николаевич и Марья Ивановна Толкачёвы, а по правую ответчики: Балабанова Людмила Васильевна, представитель защиты, и Соллогуб Вадим Владимирович, заместитель начальника мореходного училища по экономической части. Чуть в стороне, у древнего компьютера, за маленьким столиком, похожим на тумбочку, примостилась секретарь Ирина Васильевна – девушка блеклая и неприметная.

Родным языком всех участников тяжбы является русский, и потому на самом первом заседании Толкачёв обратился к высокому суду с ходатайством, в коем просил разрешения изъясняться на своем языке, однако сторона Ответчика выступила категорически против. «Ні! Ми заперечуємо! – заявила Балабанова. – Нехай балакає на державній мові, або наймає собі перекладача!»

Толкачев поднялся с места, водрузил очки на тонкий, с небольшой горбинкой нос, взял в руки листок с заранее подготовленным текстом и начал:

Ваша честь

В лютому місяці поточного року між Позивачем та Відповідачем були укладені договори на ремонтно-будівельні роботи…

Немченко слушала его балаканину с хмурым непроницаемым лицом. Когда он окончил чтение, она меланхолично спросила:

Це все?

– Так, ваша честь.

– Прошу сідати!

Она взглянула на Поднебесного с нескрываемой враждебностью.

Інша сторона. Прошу.

С места начала подниматься інша сторона.

Поскольку інша сторона весила не менее центнера с хорошим гаком, процесс этот протекал у нее в несколько этапов.

Сначала Балабанова навалилась жирной грудью на стол, положила на него мясистые руки и начала медленно отрывать свой раскормленный зад от многострадального стула, явно не рассчитанного на такие перегрузки… вот она, наконец, приняла вертикальное положение… утвердилась на слоновьих ногах, нацепила очки на нос, взяла в руки кипу бумаг, при виде которой лицо судьи омрачилось так, словно она попала на собственные похороны, и отправилась в словесное плавание.

Ваша честь.

В лютому місяці поточного року між Позивачем та Відповідачем були укладені договори на ремонтно-будівельні роботи…

И, словно попка, почти слово в слово, она повторила всё то, что перед этим зачитал Толкачёв, уснащая свою монотонную речь цитатами из статей ГПК України1 и разбавляя её всевозможными юридическими терминами. Минут двадцать Балабанова толкла воду в ступе, испытывая на прочность нервы судьи и, наконец, пришла к тому же заключению, что и истец:

Таким чином, згідно актів виконаних робіт, заборгованість Відповідача перед Позивачем становить 60840 гривень, що підтверджується актом звірки від 07.08.2006р., підписаним обома сторонами. Але ж…

Наступил момент вынуть из рукава крапленого туза.

Але ж торік працівниками КРУ в Херсонський області провадилась перевірка витрачення коштів на проведення ремонтних робіт у Херсонському Морському коледжі. По результатом цієї перевірки були складені акти на відшкодування збитків на загальну суму 60840 гривень, які були підписані Позивачем без жодних зауважень та заперечень. Ці акти на відшкодування збитків також є в матеріалах справи, як це чудово відомо Позивачу. Тому ми вважаємо, що його позивна заява не має під собою ніякого підґрунтя, і просимо Вашу честь відмовити Позивачу в його позові у повному обсязі.

После того, как позиции сторон в очередной раз были прояснены, начались дебаты, во время которых Толкачёв, аргументируя каждое свое слово на чистейшей державній мові, разбивает все аргументы «Відповідача» в пух и прах.

– …Таким чином,– чеканя каждое слово, завершает свою речь Толкачёв,усі ті акти на відшкодування збитків, сфабриковані громадянкою Сенчуриною на замову Херсонського морського коледжу за п’ять тисяч гривень державних коштів і не мають ніякої юридичної сили, оскільки ця особа не є працівником КРУ. Тому, Ваша честь, ми просимо оставити без уваги усі оті фальшивки і задовольнити наш позов у повному обсязі.

Неожиданно размыкает уста молчавший до сей поры Соллогуб:

Но ведь на этих актах есть и Ваши подписи? – Заметив, что слова эти выскочили у него на не том языке, он переходит на мову: – Чи не так?

И тут Марья Ивановна не удержалась:

– И что же из этого вытекает? – возмущенно воскликнула она. Что в нашей стране любой начальник учебного заведения может обложить своего Подрядчика данью, а нет – так он найдет себе какую-нибудь проныру, выдаст ее за ревизора КРУ – и та накатает, за пять тысяч гривен какую угодно галиматью? И после этого уже можно не платить за выполненные работы? И это педагоги! люди в погонах, которым доверено воспитывать нашу молодежь? А о таком таком понятии, как честь моряка, вы, интересно, когда-нибудь слыхали?

На помощь зам. начальнику по экономической части уже спешит адвокат:

– Ваша честь, ми не розуміємо, про що вона там каже. Нехай балакає на державній мові, або ж наймає собі перекладача.

 

11

Щелкнул дверной замок: наконец-то! Марья Ивановна устремилась в прихожую.

Юрий Николаевич стоял у двери, с бледным одеревенелым лицом и мутными глазами, весь как-то скособочившись. В одной руке он держал портфель, а другую руку прижимал к левому боку, словно раненный боец.

– Что с тобой, Юра? – спросила Марья Ивановна, вскидывая на мужа заботливые глаза.

– Ничего… – прошипел он.

– Как ничего? – она забрала у него портфель и погладила его по голове, как ребенка. – Ну, что случилось?

– Провалился в колодец…

– В какой колодец?

– В водопроводный... А, может быть, в телефонный... Кто их разберет.

– Да как же так?

– А так! Шел с приятелем по Горького. А там же везде темень – как в преисподней! И на пути – этот колодец с открытым люком. Ну, я в него и ухнул.

У нее уже вертелось на языке: «меньше пить надо было», однако она, к ее чести, скрепилась.

Она отнесла портфель мужа в гостиную. Они уже давно собирались сделать в ней ремонт, однако из-за тяжбы с этими мазуриками в морских погонах так и не начали его. Как свидетельство их благих намерений, на полу были свалены мешки со шпаклевкой, клеем и другими стройматериалами. Обои были местами отодраны от стен, краска на полу и подоконниках отслоилась. На примыкавшем к гостиной балконе (а они уже второй год намеревались его застеклить и утеплить) и по сей день гулял ветер.

Марья Ивановна вернулась на кухню и предложила мужу супа, но тот отказался. Тогда она разогрела жареный картофель, который уже успел остыть, и смастерила на скорую руку салатик из капусты. Юрий Николаевич переоделся, помыл лицо и руки, уселся за стол и начал вяло ковыряться вилкой в салате. Из комнаты доносились чудовищные аккорды, усиленные динамиками – это их отпрыск наяривал на гитаре тяжелый рок.

– Ну, и что там новенького в суде? – поинтересовалась Марья Ивановна.

Он сдвинул плечами и, не отрывая взора от тарелки, произнёс:

– Ничего. Вся та же тягомотина.

– Так уже ж все сроки вышли! Чего они тянут?

Он поднял голову, очень внимательно посмотрел на жену и сказал:

– Ты уже такая большая девочка – и не понимаешь? Ждут, пока прояснится ситуация с губернатором. Судья никак не может решить, чью сторону ей взять. А вдруг этот гусь сольётся с бандеровцями в оранжевом экстазе? А? Что тогда? Ведь у него повсюду запущены свои щупальца.

Толкачёв поднял руку с растопыренной пятерней и пошевелил пальцами, изображая щупальца главы администрации Президента.

И тут Марья Николаевна совершила грубейшую ошибку.

– А ведь я говорила тебе, что не надо было подписывать эти филькины грамоты! – воскликнула она.

Эта была ее вторая ошибка, ибо первую она совершила, когда завела с ним речь о судебной тяжбе, хотя прекрасно видела, в каком состоянии её супруг явился домой. И уж совсем ни к чему было упрекать его в когда-то содеянной глупости. Результат был предсказуемым и не заставил себя ждать: Юрий Николаевич отбросил вилку и резко отодвинул тарелку с салатом.

– Ну, что ты сердишься, Юра? – сказала она, пытаясь смягчить углы. – Что я такого сказала?

– Ничего...

– Ну, ладно, ладно, ешь, кушай... И не нервничай так.

Она погладила его по голове – как малого ребенка. Он придвинул тарелку, хмуро ковырнулся вилкой в салате.

На кухню стремительно влетел сын. У него были своеобразные представления об образе истинного музыканта, и он стремился ему соответствовать: носил чёрную футболку с каким-то чудищем на груди и чёрную косу почти по пояс. Был он поджарый, подвижный, с длинными музыкальными пальцами и карими, как у матери, глазами. Сын рывком распахнул дверцу холодильника, выхватил из него краснобокое яблоко, сосредоточенно вымыл его под краном и поскакал назад в свою комнату – терзать бедную гитару.

– И чего ты у меня такой колючий? – сказала Марья Ивановна, любовно глядя на супруга. – Прямо ежик какой-то… И разве я не права?

Настроение у него было отвратным, донимала острая боль в боку (как выяснилось позднее, он сломал два ребра) и он не сумел справиться со своими эмоциями:

– Права! – саркастически отчеканил он. – Ты же у нас всегда права! Настоящий кладезь мудрости! А я всегда всё делаю не так, верно?

Она надулась. Он склонился над тарелкой. С окаменевшим лицом сжал вилку. И тут же раскаялся в своей грубости.

– Ну, извини, – произнес он. – Эти кишкомоты вымотали мне сегодня все нервы.

Он не стал уточнять, какие именно – их было слишком много.

– А у меня, по-твоему, нервы железные? – обидчиво отозвалась жена. – Я уже на нервной почве спать не могу, ноги отказывают. А он вместо того, чтобы меня пожалеть, еще на меня и кидается!

– Я же сказал: извини!

Она поняла, что на этом следует остановиться – не следует ворошить лихо, пока оно спит…

Тем временем по телевизору пошла реклама: чистили зубы, восторгались стиральным порошком, убеждали покупать синтетическое масло для своего автомобиля – только его, и никакое другое. Когда он начал пить чай, на экране возник загаженный унитаз, и по нему поползли омерзительные бактерии.

– Приятного вам аппетита, Юрий Николаевич! – мрачно прокомментировал он.

Жена переключилась на другой канал. Тут какие-то самодовольные типы в канареечных пиджаках травили скабрезные анекдоты.

– Давай назад! – запротестовал муж. – Уж лучше я буду смотреть на этот унитаз!

После ужина он завалился спать, а она перемыла посуду и вновь уселась на свое коронное место – перед телевизором. В половине одиннадцатого угомонился и сын – на сегодня его концерт был окончен. Около двенадцати часов она досмотрела художественный кинофильм Ва банк и через какое-то время двинулась в сторону кровати. По пути к ней она зашла в гостиную, чтобы проверить, закрыта ли балконная дверь. Та оказалась не затворённой, и она подошла к ней, чтобы захлопнуть её. Марья Ивановна протянула руку к дверной ручке и услышала снаружи чей-то глухой голос: «Помогите!»

Она застыла на месте. Прислушалась. И опять – тягучее, утробное: «По-мо-ги-и-те!»

Не рискуя выходить на балкон, Марья Ивановна пошла в спальню и стала тормошить мужа:

– Юра, вставай!

Он протер глаза.

– Что такое?

– У нас на балконе кто-то есть.

– Да ну?

– Точно! Я подошла к двери, чтобы закрыть ее, а там кричат: «Помогите!»

Как был, в трусах и в майке, Юрий Николаевич вышел на балкон. Действительно, кто-то звал на помощь. Голос был знакомым, и доносился сверху. Толкачёв задрал голову. Было темно, и все-таки он сумел различить над собою густую тень.

– По-мо-ги-и-те!

Он щелкнул выключателем. В свете тусклой лампочки Юрий Николаевич различил силуэт человека, висевшего на веревке. Его ботинки находились метрах в двух от оконного проёма. Похоже, мужчина держался из последних сил. Если он сорвется, то наверняка пролетит мимо балкона, и тогда для него можно будет заказывать венки и белые тапочки в бюро ритуальных услуг.

– Самсоныч, ты?

– По-мо-ги-и-те!

– Держись, Самсоныч. Держись.

Что делать? Сойти вниз, расставить руки и ожидать, когда он свалится в них, словно груша? Нет, с его болью в ребре он, пожалуй, не сможет и кошку поймать, не то что человека. Да и успеет ли? Длинной лестницы, чтобы добраться до этого чудака, тоже не было… Пожалуй, выход был только один.

Он вернулся в комнату, позвонил в полицию и сообщил, что над его балконом висит какой-то мужчина и взывает о помощи. Сообщил свой адрес и свою фамилию. Попросил, чтобы они поспешили, потому что человек может в любой момент сорваться вниз и разбиться насмерть. А также посоветовал вызвать пожарников – пусть они снимут его, если успеют.

Стражи порядка прибыли через три минуты – с рекордной скоростью. Они лихо подкатили к подъезду, высыпали из уазика, и Толкачёв помахал им со своего балкона рукой:

– Сюда! Сюда! Скорее!

Полицейские осветили фонарем висящего между третьим и вторым этажом человека и, по-видимому, связались с пожарниками, потому что через две или три минуты ночную тишину разрезал далекий вой сирены. В дверь Поднебесных позвонили. Юрий Николаевич, уже облаченный спортивный костюм, впустил в квартиру ночных визитеров. Их было двое. Один полисмен – выше среднего роста, с ленивой повадкой, рыжеватый и с круглой физиономией. Другой – чуть пониже, смуглый, черноглазый, юркий, с приплюснутым носом. Возможно, выходец из Кавказа. Блюстители закона протопали на балкон, осветили неизвестную личность, висящую на веревке, и чернявый полисмен крикнул: «Держись, мужик! Сейчас тебя снимут!»

Акцента у него не было, и руками он не размахивал, из чего Юрий Николаевич заключил, что он не грузин.

Чернявый обратился к Поднебесному:

– Кто это такой? Вы знаете?

Юрий Николаевич сдвинул плечами:

– Точно не скажу, но, похоже, что это Василий Семенович…

– А кто он – этот Василий Семенович?

– Мой сосед на Колодезной. Живет через забор.

– И что он тут делает?

– Понятия не имею.

Чернявый поднял голову, луч фонаря заскользил вверх по веревке, осветил ее конец, привязанный к балконной конструкции.

– А кто живет там, – его палец взмыл вверх, – на четвертом этаже?

– Его дочь. Ляля, по-моему, её зовут…

Из подъездов, несмотря на поздний час, начали выходить жильцы. Они смотрели на мужчину, зависшего между этажами, комментировали сие событие, строили различные предположения, догадки. Доминировала гипотеза о том, что мужик находился у любовницы, но нагрянул муж и Казанова стал уходить через балкон, однако веревка оказалась коротковата. Было названо и имя любовницы – некая Ляля. А вот кто был её хахалем – этот вопрос пока оставался неразрешенным, однако версии уже нарабатывались. Некоторые, впрочем, склонялись к тому, что этот тип был обыкновенным домушником. Один гражданин полагал, что весь этот аттракционом мужик устроил на спор за ящик пива – да промахнулся малость. Сердобольные женщины вздыхали:

– Ой-ёй! И что же это такое будет? Ведь он же сейчас сорвется, бедняжка, и разобьётся насмерть.

Приехала пожарная машина. Стоя на балконе, Юрий Николаевич наблюдал за тем, как её лестница пристыковывается к стене, и как по ней взбираются два пожарника. Вот ноги воздушного гимнаста установили на ступень лестницы: один из спасателей придерживал его снизу, второй пытался отлепить пальцы от веревки – но тщетно: верхолаз уцепился в неё мёртвой хваткой, пришлось перерезать веревку ножом, и мало-помалу каскадера опустили на землю.

Это был первый акт трагикомедии. За ним последовал второй.

Черноглазый полисмен – очевидно, старший в группе – попросил Юрия Николаевича спуститься вместе с ними во двор. Герой дня (а вернее, ночи) стоял около уазика, держа перед собой обрезок веревки, словно державный прапор, и стучал зубами. Если вы хотите узнать, что означает выражение «сплошной комок нервов» – то Василий Семёнович являл собою в этот момент живое воплощение этих слов. Вокруг толпились зеваки. Полицейские прорезали толпу, и Толкачёв проследовал за ними в их кильватере.

– Вы узнаете этого гражданина? – черноглазый кивнул на спасенного человека.

– Да, – сказал Толкачёв.

– Кто это?

– Самсонов Василий Семенович. Проживает по адресу Колодезная, 2…

Второй полицейский записывал его слова в блокнот. Зрители держали ушки на макушке.

– Так что же это вы, Василий Семёнович, по квартирам лазите, а? – пожурил Самсонова представитель закона, приближая к нему свое лицо и впиваясь в него пронзительными чёрными очами. – В ваши-то годы? Ай-яй, нехорошо… – он сокрушенно покачал головой, поцокал языком, втянул в свои легкие воздух, брезгливо поморщился: – И, к тому же еще, и в нетрезвом состоянии…

– Ды-ды-дыр, ды-ды-дыр, – стучал зубами Василий Семёнович, не в силах вымолвить ни слова.

– А веревочку-то вы можете уже и отпустить, – ласково посоветовал чернявый (таким тоном доктора беседуют с пациентами в психиатричках), – тут падать-то теперь уже не так и высоко… – он осторожно потянул за веревку, но Самсонов никак не желал расставаться с ней… – Ды-ды-дыр, ды-ды-дыр…

– А ну-ка, Андрюша, обыщи этого верхолаза.

Один из полицейских произвёл обыск и обнаружил: кошелек с незначительной суммой денег, сигареты, спички, тех талон, автомобильные права, брелок с ключами от машины, еще одни ключи на отдельной связке, а также порошок белого цвета в целлофановом пакетике, по всем признакам похожий на наркотическое вещество. Все это было тщательно задокументировано в присутствии понятых, в число которых вошел и Толкачёв.

– И что это за порошок? – поинтересовался чернявый у Василия Семеновича. – Вы можете пояснить нам его происхождение?

– Ды-ды-дыр, ды-ды-дыр …

Два сотрудника полиции поднялись на четвертый этаж и, в присутствии понятых, открыли дверь квартиры, в которой проживала Ляля Красильникова, (в девичестве Самсонова) используя при этом ключ, обнаруженный в кармане её отца. Официальные лица были встречены двумя котами – рыжим с пышной шерстью, и дымчатым. Если коты рассчитывали на то, что эти добрые люди, зашедшие к ним в гости, подкормят их чем-нибудь вкусненьким – то они просчитались. Добрые люди проследовали на балкон, сделали там фотографические снимки веревки, привязанной к металлической конструкции, отвязали её и приобщили к другим вещественным доказательствам.

Юрию Николаевичу было предложено подписать объяснительную и он, не читая, размашисто написал: «С моих слов написано верно». Василию Семёновичу сделали иное предложение: присесть в милицейский уазик и проехать в участок. Самсоновым это приглашение было принято – хотя, впрочем, и без особого восторга. Не выпуская веревки из рук, он занял место на заднем сиденье машины – а именно, между двумя представителями органов правопорядка. Уазик уехал. Жильцы постояли еще немного, обсуждая сие событие, и разошлись спать.


ГПК – Господарського процесуального кодексу України.

 

Окончание будет

 

Яндекс.Метрика