Я хочу рассказать эту историю, потому что сегодня у меня день рождения.
Только не портите себе настроение!
Я сказал это не для того, чтобы вы сломя голову бежали в магазин, и на последние деньги покупали цветы и подарки.
Наоборот.
Теперь, на свои именины, я сам хочу сделать презент.
Я хочу подарить рассказ.
И посвятить его тем, кто меня знает, помнит и, может быть, даже любит.
***
Соломон Эфроимович Амчиславский говорил, что он поляк.
Какой из него поляк, можно было даже и не сомневаться, но ему так надо.
Поляком Соломончик стал тогда, когда сильно расстроился, у него открылся геморрой и он попал в больницу.
–Там его лечит сам профессор Киршенблат,– говорила соседям тетя Роза.– Это все от нервов! Бедняжка, ему всего двадцать пять, и у него такая тяжелая болезнь. Шо это за болезнь – я таки знаю, и можете мне больше ничего не рассказывать.
Поляком Соломончика сделал Раввин. Он навестил больного в палате, этот старый мудрый Ребе, и он ему сказал:
–Мы будем вам делать проход!
–Не надо, - взмолился Соломончик, - мне уже легче. Может это не геморрой? Может, это просто дизентерия?
–Юноша, вы меня не так поняли,– Ребе похлопал побледневшего Соломончика по щеке,– пейте бульон и успокойте свои нервы. А проход мы вам таки сделаем.
В субботу равин обратился к присутствующим:
–Вы все знаете Соломона Амчиславского. Я его слушал, и у него есть талант. Но ему не дает жить еврейский вопрос. И я решил, что надо сделать ему в жизни проход. Потому, с завтрашнего дня Соломончик будет поляк.
***
Кто не знает, могу рассказать. Соломончик музыкант, и всю свою жизнь играет на скрипке.
Он, конечно, не Ойстрах, но играет, как мне кажется, не хуже.
Правда, я никогда не слышал Ойстраха, и не знаю, играет ли тот «Хава-нагилу» и «Семь сорок», но так, как исполняет их Соломончик, не сможет сделать ни один маэстро. За такое исполнение надо сразу давать большую премию и медаль.
Так вот, Соломончик скрипач и маэстро.
У него сборный ансамбль, и этот ансамбль играет где надо: на свадьбах, похоронах, на днях рождения, юбилеях, разных вечеринках и прочих торжествах.
Главное, чтобы платили.
Раньше, раз или два в году Соломончик играл бесплатно.
Это случалось тогда, когда в областной филармонии устраивали смотры самодеятельности.
Со смотрами, правда, всегда были сложности: персонально там слушали только вокалистов, музыкантам же надо было иметь ансамбль.
И Соломончик собирал таких же, как он «поляков», и тогда они «выступали».
Мундык Шумовский тоже поляк.
Или, еврей?
Нет, все-таки поляк. Ай, я уже запутался!
Поляк, еврей – какая разница?
В тридцать девятом году, когда Буковину присоединяли к СССР, отец Мундыка убежал вместе с сыном в Польшу.
После войны вернулся, еще раз женился, и прожил в Черновцах всю оставшуюся жизнь.
И об этой жизни отец Мундыка жалел до смерти.
То ли оттого, что вернулся, то ли оттого, что второй раз женился – не знаю, и придумывать не буду.
Просто я к тому, чтобы было понятно, почему Мундык Шумовский поляк.
Соломончик и Мундык выступали вместе. Соломончик – скрипка, Мундык – аккордеон.
Были еще Йося и Изя.
Йося, молодой стройный черноволосый красавец, с тонкими, музыкальными пальцами – он был кларнет, а Изя, в очках минус семь, играл гитару.
И еще был ударник.
Но этот невзрачный барабанщик, маленький и мыршавый, ударял вяло, и его никто не запомнил.
Тогда у них был сильный ансамбль.
Когда на смотрах они играли «местный колорит» или «историческое», мужская часть жюри пускала слезу, а у женщин случалась истерика, и их отпаивали газировкой с сиропом.
Но в жюри была одна женщина, которую выступление за живое не трогало.
Это Октябрина Иосифовна от горкома.
Она была кем-то по «агитации и пропаганде», и она не плакала. Вообще и ни при каких обстоятельствах.
Даже тогда, когда в последний путь провожали очередного товарища по партии, и там она даже не морщилась.
Октябрина Иосифовна не любила «национальный колорит», не понимала «историческую тему», и никогда не подпевала «народное».
Кажется, она не любила музыку (как, впрочем, и все остальное), тем не менее, Октябрина Иосифовна была в жюри.
Для Соломончика и его ансамбля это было плохо.
Каждый раз, по окончании выступления она кривила губы, вдавливала в пепельницу свой «Беломор», и ставила минус.
Из-за этого минуса, будь он неладен, Соломончик и его ансамбль так и не имели первое место.
И, даже, второе.
Никогда. И нечего тут кивать на «еврейский вопрос».
***
Как-то, кажется, в каком-то восемьдесят пятом году, Соломон Амчиславский прохаживался по Черновцах.
Тот год первое сентября выпадало на воскресенье, и так вышло, что в это воскресенье у Соломончика получился выходной.
Оказалось, что в этот день никто не женился так, чтобы ему надо было играть музыку; никто не праздновал именины и, слава Богу, кажется, никто не умер.
Нет, может, все было совсем не так, может даже наоборот, и в этот день у кого-то было счастье, или случилось горе, но Соломончик про это ничего не знал, и потому не работал.
На этот выходной, и на последующие дни у Соломончика были большие надежды.
Жена в субботу утром уехала к сестре в Жмеринку, и у него впереди еще целых пять, а если повезет, и с Цылей опять что-нибудь случится, (шоб она была здорова), то может и больше спокойных дней.
Вот такой выходной имел Соломончик осенью восемьдесят пятого года, а осень, надо сказать, играла в его душе отдельную скрипку.
Где-то с тринадцати лет, каждую осень, Соломончик регулярно влюблялся.
Обычно это происходило почему-то в сентябре, а не в марте – апреле, или даже в мае, как у всех нормальных людей.
Любовь всегда была бурной, но не долгой, к Новому году эмоции ложились спать, чтобы опять проснуться в положенное им время.
Кроме того, когда наступала осень, когда все торопились жениться или умирать, у Соломончика получалось много работы.
А, много работы – есть деньги (хотя, это утверждение более чем спорно), и Соломончик мог позволить себе чувства.
Тем более что в сентябре у него был день рождения, а влюблялся Соломончик (в целях экономии) исключительно на своих именинах.
Надо учитывать и то, что всякое состояние влюбленности это не только нервы и желания.
Молоденьким барышням, особенно симпатичным, одного внимания мало.
Надо, чтобы оно, это внимание, ощущалось не столько телесно, сколько материально, и чем симпатичнее барышня, тем большую цену она себе малюет на бирке.
И с этим ничего не поделаешь. Так что, хочешь влюбляться – имей деньги.
Конечно, любовь это таки большое дело, и ее надо уважать.
Но, любовь это гормоны, а женитьба – это совсем другое.
Вот вашему балбесу, например, надоело ждать, когда вы соберетесь в гости или в кино, и на пару часов освободите помещение.
Или дочь пухнет на глазах, ведрами поедает солености, и от мяса ее, видите ли, мутит.
Скоро соседи, а потом и все остальные начинают подозревать, что девочка в интересном положении, и тут надо что-то делать!
А, что?
Либо спустить все на тормозах, пусть все будет, как будет, поплакать и смириться, как делают все нормальные родители.
Или брать ситуацию под контроль: уговаривать, дожимать, бить по мордам, или, в конце – концов, решать за аборт – как это делают умные мамы и папы.
Все равно, это хлопотно, и сильно затратно, не говоря уже о гинекологах.
(Вот на кого надо учиться в наше время. Эти, как бы сказать иначе …. дерут втридорога, а по блату еще больше, и нет никакой гарантии, что впоследствии все останется втайне, и люди на улице не будут показывать на вас пальцем).
Чтобы избежать таких сюрпризов, хорошие родители задолго до того, сами подыскивают своему чаду пару, обо всем договариваются «на берегу», и это сразу снимает все проблемы.
Нет, в таком деле как женитьба все надо считать.
В общем, в сентябре, когда Соломончику исполнилось двадцать, его женили на Цыле, несмотря на то, что девушка была старше и выше своего жениха на целую голову.
И все очень хорошо.
Отпраздновали сразу и свадьбу, и именины, и все остались довольны.
Все, кроме Соломончика.
Ему казалось, что свадьбу надо было делать не на его день рождения, тогда был бы еще один комплект подарков.
–Моня!* О каких подарках ты тут говоришь?– мама Соломончика сделала большие глаза.– Ты не видел, шо тебе принесли на свадьбу? И сколько было пустых конвертов? Ты шо, не знаешь, что теперь дарят? И куда потом это все девать?
Мончик, слушай сюда внимательно. Ты знаешь, мы уважаемые люди, и нам в жизни таки шо-то дарили. Возьми у бабушки ключ и посмотри в кладовке. Посмотри, сколько там этого барахла! Это все никуда не принимают и его невозможно продать! Даже Нюма не берется это делать, а у него, ты знаешь, везде блат. Так шо не выдумывай себе головную боль! И скажи Цилечке, чтобы она не нервничала тоже. У нее может быть выкидыш!
– ?
– Моня, шо ты придуриваешься? Мы разве тебе не говорили, что Цыля беременна? Уже на четвертом месяце! Нет? Моня не психуй, какая разница от кого? Успокойся, нервы тебе еще понадобятся! И никого не надо калечить, мы уже обо всем договорились.
Ах, Цыля, Цыля!
Воспоминания тех лет до сих пор держали Соломончика за сердце, и еще за кое что.
Цыля тогда была совершенно другое, чем то, что есть сейчас.
Тогда она была румяным созданием, понимающим музыку – она заканчивала во Львове консерваторию, и подавала надежды.
И какое кому дело до того, что Цыля старше Соломончика на целых пять с половиной лет.
И причем тут возраст, если ночами, она шептала Соломончику такие слова, от которых что-то делалось в сердце, и даже беременная – такое вытворяла!
Но все это было тогда, и коротко.
Все проходит.
Характер Цыли, (я уже не говорю о ее запросах и фигуре), после свадьбы сильно изменились и, мягко говоря, не в лучшую сторону. Но, поправить это, ни тогда, ни потом, было уже невозможно (хотя… кто знает?..)
Ладно, не будем о грустном, и вернемся в тот сентябрьский вечер, когда Соломончик прохаживался по Черновцах.
У погоды в тот вечер наблюдалось настроение.
Нагретые за день фасады, натруженные мостовые, чугунные ограды и даже вонючий асфальт давали ощущение юга.
Легкий ветерок крался по городу, нежно трепал государственный флаг на ратуше, девичий виноград на заборах, и выстиранное белье на балконах.
Он ласкал клумбы на площадях, бережно шевелил шторы в открытых окнах, и он давал городу кислород.
А фонтаны добавляли в него свежесть.
Вы помните, в Черновцах были фонтаны!
И не один или два.
Их было больше, почти на каждой площади, и они были красивыми, потому что архитекторы их проектировали специально.
В тот вечер астры и хризантемы благоухали, как никогда, ночная фиалка кружила голову молодежи и делала ностальгию старикам, а звезды на небе сверкали так, будто их гранили в самом Амстердаме.
Вывески магазинов, ресторанов, различных учреждений, контор и даже бань, горели неоном.
Ночью этот, модный тогда неон, делал город совершенно другим.
Убогие днем витрины с муляжами фруктов и колбас, вечером давали ощущение изобилия, одежда на манекенах казалась «…из Парижа», а гипсовая лепнина на облупившихся фасадах – чистейший мрамор.
Этот ровный молочный свет, от которого светились синим джинсовая ткань и нейлоновые рубашки, изумительно подчеркивал стройность женских ножек; в нем юноши выглядели мужчинами, а мужчины наоборот.
При таком освещении все смотрелось красиво и богато.
В общем, так как надо.
Такие Черновцы нравились всем.
В такие вечера Черновцы, как в те давнишние времена, становились настоящим европейским городом, никак не хуже Вены или Парижа.
–Ну, шо из того, что Черновцы меньше размером и не имеют эту железную вышку?– говорила тетя Роза.– Подумаешь!
Знаменитая тетя Роза! Он жила напротив рынка, что на Заньковецкой, и она не любила французов.
–Они придумали себе революцию, и эта революция сделала бардак во всем мире! Они испортили всем жизнь! А этот Наполеон со своей вонючей Жозефиной? Шо про него можно говорить? Хорошо, что он покойник, а то, я бы про него сказала!
Соломончик прожил по соседству с Розой двадцать пять лет.
За это время Соломончик перестал писать под себя, вырос, и начал бриться; потом, Соломончик женился, и у него родилась двойня, потом…
Было еще много разного потом, а Роза оставалась все такой же – большой, седой, и горластой.
Время на нее не действовало.
–Шо они так выпендриваются, твои французы!– Кричала Роза Моисею Борисовичу с балкона второго этажа.– Они забыли, кто ее придумал, эту вышку? И кто ее построил за свои деньги? И причем здесь Париж? Если бы тогда, эта паршивая выставка, была в Черновцах, где бы вы думали она стояла? И где тогда был бы Париж?
Все знали, что старый холостяк Моисей Борисович всю жизнь мечтает о Париже, а в его прихожей и даже сортире, стены заклеены вырезками из журналов с голыми француженками.
Но что он мог ответить?
Он не мог ничего сказать поперек и отстоять свою мечту, потому что про Париж говорила Роза, которую знают все.
И Моисей Борисович только грустно качал головой из стороны в сторону.
–Шо ты себе молчишь, старый развратник!– Кричала Роза,– ты же за них, я знаю! Эти худющие шлендры приходят к тебе по ночам во сне, и каждое утро ты выглядишь, как блудливый кобель! Шо они с тобой делают, хотела бы я знать? Приходи сегодня ко мне, и покажи, чему они тебя научили! Может, я шо-то упустила в этой жизни?
Когда вконец сконфуженный Моисей Борисович мелкими шажками скрывался за своей дверью, Роза завершала тему:
–Да шо они знают, эти неблагодарные французы. Они даже не догадываются, что этот знаменитый Эйфель числится в родне у половины черновицких евреев!
Так про Черновцы говорила Роза, и так рассказывали те, кому удалось не картинке увидеть этот Париж.
По выходным в Черновцах, на улице имени Ольги Кобылянской был променад.
Настоящий, где можно было и себя показать и на других посмотреть.
На променад выходили как на парад, на променад надевалось все лучшее, что в те годы можно было достать, пошить, или получить посылкой из-за заграницы.
В субботу и воскресенье, ближе к семи вечера, по улице неспешно прогуливались роскошные костюмы в полоску, и панбархатные с декольте платья, из-под подола которых, будто нечаянно, проглядывали кружева ручной работы.
И все это в желтых, настоящей телячьей кожи ботинках, и высоких, тонких каблучках.
Широкополые шляпы, кремовые макинтоши, и даже шубы, которые для этого климата совершенно немыслимы, важно и степенно дефилировали серединой променада, останавливаясь на коротко перекинуться парой фраз со знакомыми и друзьями.
Тогда на Кобылянской собиралась исключительная публика.
Все, кто в этой жизни хоть что-нибудь значил и имел, почитали своим долгом сделать моцион по Кобылянской.
Заведующие баз и отдельных магазинов, руководящие работники общепита, доценты, и даже профессора, завидев друг друга, еще издали начинали раскланиваться, женщины делали улыбку и кивали прической, мужчины с достоинством приподымали шляпы.
Потом, в девяностые годы, все это куда-то делось.
И я даже знаю куда.
Когда все уехали в Израиль променад опустел.
Нет, он не опустел буквально, с гор спустились гуцулы, а с юга пришли молдаване.
И такое впечатление, что молдаване пришли все.
Теперь по Кобылянской женские ножки гуляли в мужских, на низком ходу сапогах, а розовый и ядовито-зеленый мохер вытеснил панбархат.
Опять в моду вошло серебро, только теперь в нем сверкали немыслимой величины изумруды и рубины из натурального стекла.
И на всех была болонья, и этот электрический кримплен.
А тогда, в Черновцах, гуляла настоящая европа и, мне кажется, наша европа была даже лучше той.
В той люди пресытились и перестали удивляться.
Даже нераспущенные женщины могли свободно курить, одеваться так, как им хочется, и это никого не шокировало.
Оказывается сильно укороченное снизу, и столько же углубленное на груди, вызывало у окружающих только положительные эмоции.
И, совсем уже немыслимо, но у них можно было громким смехом нарушать общественный порядок, слушать любую музыку, и под нее даже танцевать.
Нет, у нас было иначе.
Мы знали толк в культуре. У нас на всякое якое, тут же появлялся милиционер, дружинник, или комсомолец с повязкой.
И попробовал бы кто-то нарушить нравственность – профсоюзы и партийные бюро быстренько ставили все на места.
Соломончику Черновцы нравились.
Он обожал этот город, с его узкими, мощеными улицами, фресками на фасадах и мозаикой на черепичных крышах.
Он обожал, небольшие, но такие уютные площади и скверы, кованные с бронзой балконы, обожал парк Калинина, где на скамейках нахально целовалась такая беспардонная нынешняя молодежь.
В тот вечер, сдвинув шляпу на затылок и насвистывая что-то совсем легкомысленное Соломончик, раскланиваясь с многочисленными знакомыми и даже незнакомыми людьми, прогулялся по променаду.
За свою жизнь он сыграл так много свадеб, крестин и похорон, что Соломончика в Черновцах знала самая последняя собака, не считая людей.
С Кобылянской, через площадь с памятником Ленину, он прошелся на Театралку, с ее знамениты театром (таких в мире, говорят, еще два – в Одессе и Вене), и направился к бывшей синагоге, теперь она называлась кинотеатр «Жовтень».
Когда-то Соломончик подрабатывал в этом кинотеатре, играл перед началом сеанса, его тут помнили и запускали в помещение бесплатно.
Нет, Соломончик не смотрел фильмы, в кино Соломончик отдыхал.
Он устраивался в опустевшем фойе на откидном, обтянутым потертым красным плюшем кресле, и думал о чем-то своем.
Может, он думал о Боге?
Может быть, потому что, Соломончик бывал в этом помещении тогда, когда оно еще было синагогой.
Но сегодня поговорить с Богом не получилось.
Перед кинотеатром, на круглой тумбе для афиш красовалось молодое красивое славянское лицо, и крупно, по всему полю: «Проездом за границу, Только один раз, В «Доме офицеров», Известнейший аккордеонист Владимир Ковтун!»
Кто такой Ковтун, и что такое он может играть – Соломончик не знал.
Но, поскольку был сентябрь и выходной – на концерт неизвестного ему Ковтуна он таки пошел.
Сидел Соломончик не в первых рядах, и даже не посередине.
Соломончик сидел по контрамарке в проходе, на приставном стуле.
Сидел, и слушал, и перед глазами проходила вся его жизнь.
Потому что, аккордеон не играл музыку.
Нет.
Аккордеон разговаривал.
И разговаривал так, как говорит мама с ребенком, которому пять лет и у которого случилась трагедия.
И Соломончик, первый раз за всю свою долгую жизнь, заплакал от музыки.
А, от чего бы ему еще плакать?
Кажется, больше и не от чего!
Ну, разве что, вспомнилась ему молодость и Мундык Шумовский, который все равно потом уехал в Польшу, и больше они так и не виделись.
Или Изя и Иося, которые уже лет двадцать, как мигрировали на Землю Обетованную и вестей от них так и не приходило.
А, может, ему припомнилось то время, когда Цыля шептала ему на ухо такие разные слова, и он был на седьмом небе?
Не знаю, может быть.
И виной всему был этот молодой Ковтун, который своим аккордеоном делал что-то такое, от чего надо было плакать, даже когда он играл веселое.
***
Может, я никогда и не вспомнил бы эту историю, и не рассказал ее в свой день рождения.
Может быть!
Потому что, уже более четверти века живу совсем в другом краю, и в Черновцах появляюсь редко.
И бывая в родных местах, ловлю себя на мысли о том, что отмечаю не перемены прошедшие за эти годы, а ищу то, что сохранилось нетронутым, таким, каким оно было в период моей юности.
И дома, и люди.
К сожалению, такого все меньше, и меньше.
А тут еще, недавно, совершенно случайно, мне довелось встретить живого Соломончика.
Это случилось в Израиле, куда я ездил на экскурсию.
В Хайфе, при выходе из порта, маячила знакомая фигура с поднятым вверх левым плечом.
–Здравствуйте Соломон Эфроимович!– Окликнул я, особо не надеясь на то, что это все-таки Соломончик.
Это был он.
Несмотря на жару, на нем был темный костюм, из-под сдвинутой на затылок все той же, старенькой, темно-синей фетровой шляпы торчали реденькие седые кудряшки.
Он оглянулся, разыскивая глазами окликнувшего, долго тряс мне руку, пристально вглядываясь в лицо:
–Я вас не помню, молодой человек. Откуда, интересно, ви меня знаете?
–Я из Черновцов, и вы мне играли день рождения. Тогда я был студент.
–Ви что, из Черновицых?– в глазах Соломончика появился интерес.– И давно оттуда?
–Года два…
–И шо, как там теперь? Говорят, там независимость и перемены?
–В общем – да. Там теперь Кишинев.
–?
Лицо Соломончика сделало удивление.
Потом он улыбнулся.
– А, до меня дошло! Я, кажется, понял шо вы мне имели сказать! Ну, что ж, все меняется,– он покачал головой.– А ви знаете, я все еще играю музыку,– видно было, что Соломончику хочется поговорить,– хотя болит плечо и сводит пальцы, у меня таки неплохо выходит! Если есть возможность заработать пару шекелей – почему бы и нет? Как вы думаете?
–Конечно,– я кивнул головой и посмотрел на часы.
Из автобуса уже махали, торопили на посадку.
–Ви торопитесь? Ах, сейчас все куда-то торопятся. Ну, что же, идите. Я только хочу спросить – зачем ви сюда? Ви же, похоже, не еврей. Шо ви там у себя натворили?
–Я в Иерусалим и Вифлеем. По святым местам…
–А, это хорошо. Хорошо, что вы помните своего Бога, и решили его навестить. Идите,– Соломончик протянул на прощанье сухонькую руку,– и пусть ваша дорога будет ровной.
На входе в автобус я оглянулся.
Соломончик не смотрел мне вслед, Соломончик стоял на том же месте, где я его оставил и прикладывал платочек к глазам.
Наверное, в глаз попала соринка.
***
Даже если вам не повезло, и вы не родились и не жили в таком городе, как Черновцы; если ваш организм не потерял нюх, слух и все остальное; если вы уже взрослый порядочный человек и окончательно не утратили ощущение времени – сделайте остановку и устройте себе вечер.
И вовсе не обязательно, чтобы он состоялся непременно в роскошном особняке с диванами из кожи, мраморным камином, и бронзовыми часами с боем.
Даже если всего этого нет и, никогда не будет, все равно, зажгите свечу, налейте себе хорошего вина, и включите музыку.
Иногда я так делаю.
Когда уходит на покой день и уже близится к ночи вечер, когда засыпают жена и беспокойные дети, я устраиваюсь поуютнее в гостиной, тихонечко ставлю аккордеон Ковтуна, и думаю о своей жизни.
Ее надо вспоминать, эту жизнь, какая бы она ни была, особенно если она уже долгая, такая, когда лица близких и родных уже нечетко и смутно; список в церкви за здравие все короче, а за упокой все длиннее.
И ничего страшного, если воспоминания о прошлом немножечко расстроят ваши нервы, и нечаянная слеза капнет в бокал с вином.
Прав Соломончик, когда говорил, что все меняется. Но, мне бы хотелось, чтобы все происходило не так скоро.
*Вообще-то, Моня – сокращенное от Моисей, но у Амчиславских по этому поводу было свое мнение.